Третья мировая Баси Соломоновны
Шрифт:
В школе его умудрились просто не заметить. Учителя на родительских собраниях говорили только про отличников и двоечников. Среднему школьнику, вроде Головкера, уделялось не больше минуты.
В самодеятельности Головкер не участвовал. Рисовать и стихи писать не умел. Даже читал стихи, как говорится, без выражения.
Уроков физкультуры не посещал. Был освобожден из-за плоскостопия. Что такое плоскостопие — загадка. Я думаю — всего лишь повод не заниматься физкультурой.
Учитель пения говорил ему:
— Голоса у тебя нет.
Учитель скорбно приподнимал брови и заканчивал:
— Чем ты поешь, Головкер?..
Общественной работой Головкер не занимался. В театр ходить не любил. На пионерских собраниях Головкера спрашивали:
— Чем ты увлекаешься? Чему уделяешь свободное время? Может, ты что-нибудь коллекционируешь, Головкер?
— Да, — вяло отвечал Головкер.
— Что?
— Да так.
— Что именно?
— Деньги.
— Ты копишь деньги?
— Ну.
— Зачем?
— То есть как зачем? Хочу купить.
— Что?
— Так, одну вещь.
— Какую? Ответь. Коллектив тебя спрашивает.
— Зимнее пальто, — отвечал Головкер…
Закончив школу, Головкер поступил в институт. Тогда считалось, что это — единственная дорога в жизни. Конкурс почти везде был огромный. Головкер поступил осмотрительно. Подал документы туда, где конкурса фактически не было. Конкретно — в санитарно-гигиенический институт.
Там он проучился шесть лет. Причем так же, как в школе, остался незамеченным. В самодеятельности не участвовал. Провокационных вопросов лекторам не задавал. Девушек избегал. Вина не пил. К спорту был равнодушен.
Когда Головкер женился, все были поражены. Уж очень мало выделялся Головкер, чтобы стать для кого-то единственным и незаменимым. Казалось, Головкер не может быть предметом выбора. Не может стать объектом предпочтения. У Головкера совершенно не было индивидуальных качеств.
И все-таки он женился. Лиза Маковская была его абсолютной противоположностью. Она была рыжая, дерзкая и привлекательная. Она курила, сквернословила и пела в факультетском джазе. Вокруг нее постоянно толпились спортивные, хорошо одетые молодые люди.
Все ухаживали за Лизой. Замуж она так и не вышла. А на пятом курсе родила ребенка. Девочка была похожа на маму. А также на заместителя комсорга по идеологии.
Короче, Лиза превратилась в женщину трудной судьбы. Высказывалась цинично и раздраженно. К двадцати пяти годам успела разочароваться в жизни.
И тут появился Головкер. Молчаливый, застенчивый. Приносил ей не цветы, а овощи и фрукты для ребенка. Влечения своего не проявлял. Мелкие домашние поручения выполнял безукоризненно.
Как-то они пили чай с мармеладом. Девочка спала за ширмой. Головкер встал. Лиза говорит:
— Интродукция затянулась. Мы должны переспать или расстаться.
— С удовольствием, — ответил Головкер, — только в другой раз. Я могу остаться в пятницу. Или в субботу.
— Нет, сегодня, — раздражительно выговорила Лиза, — я этого
— Я тоже, — просто ответил Головкер.
И затем:
— Останусь, если вы добавите мне рубль на такси. С возвратом, разумеется…
Так они стали мужем и женой. Муж был инспектором-гигиенистом в управлении столовых. Жена, отдав ребенка в детский сад, поступила на фабрику. Работала там в местной амбулатории. А потом начались скандалы. Причем без всяких оснований. Просто Головкер был доволен жизнью, а Лиза нет.
Головкер приобрел в рассрочку цветной телевизор и шкаф. Купил в зоомагазине аквариум. Стал задумываться о кооперативе. Лиза в ответ на это говорила:
Зачем? Что это меняет?
И дальше:
— Неужели это все? Ведь годы-то идут…
Лиза, что называется, задумывалась о жизни. Прерывая стирку или откладывая шитье, говорила:
— Ради чего все это? Ну хорошо, съем я еще две тысячи пирожных. Изношу двенадцать пар сапог. Съезжу в Прибалтику раз десять…
Головкер не задумывался о таких серьезных вещах. Он спрашивал: «Чем тебя не устраивает Прибалтика?» Он вообще не думал. Он просто жил и все.
Лишь однажды Головкер погрузился в раздумье. Это продолжалось больше сорока минут. Затем он сказал:
— Лиза, послушай. Когда я был студентом первого курса, Дима Фогель написал эпиграмму: «У Головкера Боба попа втрое шире лба!» Ты слышишь? Я тогда обиделся, а сейчас подумал — все нормально. Попа и должна быть шире лба. Причем как раз втрое, я специально измерял…
— И ты, — спросила Лиза, — пять лет об этом думал?
— Нет, это только сегодня пришло мне в голову…
Через год Лиза его презирала. Через три года — возненавидела.
Головкер это чувствовал. Старался не раздражать ее. Вечерами смотрел телевизор. Или помогал соседу чинить «Жигули».
Спали они вместе редко. Каждый раз это была ее неожиданная причуда.
Заканчивалось все слезами.
А потом началась эмиграция. Сначала это касалось только посторонних. Потом начали уезжать знакомые. Чуть позже — сослуживцы и друзья.
Евреи, что называется, подняли головы. Вполголоса беседовали между собой. Шелестели листками папиросной бумаги.
В их среде циркулировали какие-то особые документы. Распространялась какая-то внутренняя информация. У них возникли какие-то свои дела.
И тут Головкер неожиданно преобразился. Сначала он небрежно заявил:
— Давай уедем.
Потом заговорил на эту тему более серьезно. Приводил какие-то доводы. Цитировал письма какого-то Габи.
Лиза сказала:
— Я не поеду. Здесь мама. В смысле — ее могила. Здесь все самое дорогое. Здесь Эрмитаж…
— В котором ты не была лет десять.
— Да, но я могу пойти туда в ближайшую субботу… И наконец — я русская! Ты понимаешь — русская!
— С этого бы и начинала, — реагировал Головкер и обиженно замолчал. Как будто заставил жену сознаться в преступлении.