Третья тетрадь
Шрифт:
Когда-то это яблоко подарила ему женщина. Женщина, в два раза старше его, женщина его отца, отдавшаяся ему, семнадцатилетнему, на той же кровати, с которой только что встал Драган, вызванный куда-то на съемку. Женщина, слаще которой не было на свете. Это она в первый раз привела его в печально известный плавучий ресторанчик «Фьорд», где старые антиквары играли в рулетку не на деньги, а на изделия Фабера. Это она окончательно втянула его в тот мир, где он потом мог быть уже не один раз убит и тысячи раз унижен, обкраден, растоптан. Но Данила ни разу не пожалел об этом. Он только убрал это яблоко, выигранное ею и подаренное ему в первый день их любви, с глаз долой, когда они неизбежно скоро расстались. И старался не смотреть на него уже долгие двадцать с лишним лет.
А вот теперь он всматривался в эти золотые огни, мерцавшие внутри плода, и неизвестно кого хотел в них увидеть. На мгновение у него даже возникло желание стиснуть пальцы и швырнуть яблоко о стену, чтобы никогда уже больше не возвращаться к мороку тех страстей, о которых оно напоминало с такой настойчивостью.
Впрочем, игрушка стоила слишком дорого.
Да и наваждение постепенно рассеялось.
Однако на этот раз Данила не убрал яблоко обратно в столик, а будто тайком положил его на подоконник, за пыльную гардину. Потом он открыл портрет Елены Андреевны и набрал номер однокурсника, давно и небезуспешно подвизавшегося в качестве режиссера полупрофессионального театра. Убеждать Данила умел, а однокурсник, будучи человеком восторженным, умел поддаваться убеждениям, чаще всего не столько головным, сколько эмоциональным.
– Послушай, Дах, а ты знаешь, как обычно производится кастинг? – вдруг спросил его приятель.
– Откуда мне знать, я этим не занимаюсь, – огрызнулся Даниил.
– Хочешь, расскажу?
– Только покороче, пожалуйста.
– Короче некуда. Приходит молоденькая блондиночка пробоваться на роль инженю. Режиссер смотрит ее и говорит: «Так, повернитесь боком. Хорошо. Теперь другим. Так. А теперь снимите кофточку. Отлично. И юбочку. Что, что? Юбочку снимите. Так. Теперь трусики… Ого-го. Да вы не инженю, вы характерная», – рассмеялся Борис в трубку.
– Знаешь что, Боб, давай-ка без этих штучек, – зло сказал Дах.
– Да я шучу. Ты что, не понял? Это ведь анекдот.
– Знаем мы все эти ваши анекдоты, – огрызнулся Данила.
– Да ладно. Ты-то сам спишь с ней или нет? А то мне лишние проблемы на голову не нужны, сам понимаешь.
– Не сплю и не собираюсь. Но и ты, Боречка, этого делать не будешь. Мне эти проблемы тоже не нужны.
– Я вижу, возня в могильной пыли лишает вас здорового отношения к жизни, – пробурчал режиссер, по тону Данилы понявший, что дальнейший разговор бессмыслен.
– В могильной пыли археологи возятся, Боря, а мы больше по помоечкам, по помоечкам. Ну, все равно благодарствую. Значит, девушка явится к тебе завтра к восьми.
– А ты?
– Нет уж, меня уволь. Я в современные ваши театры десять лет не хожу, а если, бывает, и оскоромлюсь, то потом год отплевываюсь. Но позвонить – позвоню, потом. Пока.
Ночью ему снился бобовский театрик, но на высоких скамьях виднелись не безмозглые плоские лица, а одушевленные люди, разражавшиеся то и дело бурей криков и рукоплесканий. Окна и сотенные люстры дрожали, публика топала ногами в ритм, и казалось, что всем грозит лиссабонское землетрясение. Он сам, оглушенный и придавленный происходящим, топал со всеми, но в то же время прекрасно понимал, что происходит какая-то двусмысленная вакханалия, нечто болезненное, истинная бесовщина. И в какой-то момент среди всего этого ора и глумления он вдруг увидел огненные глаза, смотрящие на него с восторгом, с таким восторгом, вынести который редко кто может. И глаза эти были крыжовенного цвета.
Дни таяли сквозь пальцы, крепясь только встречами по поводу затеваемого журнала. Сначала собирались по вторникам у Милюкова, того самого Милюкова, что провожал его в Сибирь, а теперь издавал «Светоч».
Компания была разношерстная и колючая, что, однако, не мешало разговорам интереснейшим. Неуловимый, ускользающий, как вода, Аполлон Майков, чистая душа Яков Петрович, насмешливый Минаев, начинающий Данилевский, а главное – Страхов. Вина не пили – не Боткины и не Некрасовы, мол, – но после частенько уезжали к Излеру или на Черную речку. Впрочем, скоро для удобства собрания перенесли к Михаилу, на угол Малой Мещанской и Екатерининского.
Главное было – цели и направление нового журнала, если таковой позволено будет издавать. И название уже придумано – «Время». Быстро состряпали в цензурный комитет прошение о разрешении журнала ежемесячного – и выиграли. Больше того, повезло несказанно: цензором журналу дали Ивана Гончарова, автора важного и достойного, спокойного и рассудительного.
Можно было составлять и объявление о подписке. Но тут мнения разошлись. Николай Николаевич требовал привлечь будущих подписчиков громкими именами, да и от прочих рекламных трюков не отказываться.
– Помните, как Николай Алексеич на пару с Панаихой писали эту ахинею несусветную «Три страны света», бесконечную, но с продолженьицем, – и достойнейший публикум клевал. Тиражи-то какие у журнала были, до девяти тысяч доходило!
– Вы бы еще, господин Страхов, – рассмеялся Минаев, – вспомнили, как тот же Некрасов редактировал-редактировал роман с продолженьицем, а потом вдруг надоело сердечному, или игра в тот день не пошла, он возьми да напиши в самом неподходящем месте: «Он умер». То-то скандал был на весь Пибург.
– Нет, господа, главное и единственное, чем надо привлечь читателя, – это программа, из которой сразу станет понятен и дух, и направление наши, – возвращался к серьезному разговору Михаил. – Основная наша идея – необходимость выработать в сознании общества новые начала государственного развития. И главный вопрос времени – это вопрос крестьянский, слияние образованности с народом.
– Да, господа, мы не Европа, у нас не должно быть победителей и побежденных…
– Реформа Петра слишком дорого нам обошлась, Аполлон Николаевич, – она разъединила нас с народом. Соединимся же!
– Реформа! – опять влез насмешник Минаев. – Вспомните-ка!
Да, Россия властью вашей Та же, что и до Петра: Набивает брюхо кашей И рыгает до утра. [91]– Как вам не стыдно! Прекратите!
По всему получалось, что журнал-то выходит не литературный, а политический. И Достоевский не выдержал. Он вскочил, закашлявшись папиросой, и нервно запахнул расстегнутый сюртук.
– Я не готов отказаться от литературной направленности, господа. Литература, истинная литература и есть выражение всей жизни, сила могучая, которая и сотворит то, о чем мы все мечтаем! Прочь тот грошовый скептицизм, которым у нас прикрывается всякая бездарность, прочь тот дух спекуляции, который грозит превратить журнальное дело в коммерцию! А ведь многие посредственные литераторы обретают в наше время репутацию авторитетов, особенно когда их дурацкие мнения высказываются дерзко и нахально. – Он обвел подозрительным взглядом слушающих, ожидая отпора, но все благоразумно молчали. – Мы оснуем журнал независимый от так называемых литературных авторитетов, большей частью дутых, но мы не уклонимся ни от полемики, ни от критики.
91
«И рыгает до утра» – из сатирического стихотворения Д. Минаева, без названия.