Третьяков
Шрифт:
Прекрасный пример — небольшая зарисовка из воспоминаний художника Я.Д. Минченкова, которую пересказывают все сколько-нибудь серьезные знатоки Третьякова, чтобы подчеркнуть его особо трепетное отношение к картинам.
Я.Д. Минченков передает рассказ И.П. Свешникова, чудаковатого и прижимистого купца-коллекционера, одного из тех, кто вслед за Третьяковым увлекся составлением галерей и галереек самого разного качества. Художники подобных коллекционеров не уважали: толку в картине не видит, а торгуется почем зря. Вот слова Свешникова: «... захожу раз по делу к Павлу Михайловичу в понедельник, а он по этим дням, когда публику не пускают в его галерею, сам ее обходит. Иду и я в галерею, вижу: стоит Третьяков, скрестив руки, и от картины взора не отрывает. “Что ты, — спрашиваю, — Павел Михайлович, здесь делаешь?” — “Молюсь”, — говорит. — “Как так? Без образов и крестного знамения?” — “Художник, — отвечает Третьяков, — открыл мне великую тайну природы и души человеческой, и я благоговею перед созданием гения”. Вот
Чем тоньше присущее человеку чувство юмора, тем лучше оно маскируется под маской монументальной серьезности. Павел Михайлович, так хорошо «разбиравший» людей, так не любивший, когда ему лезут в душу — неужто он стал бы признаваться в сокровенных вещах малознакомому, не разделяющему его увлечений человеку, с которым его связывают исключительно деловые отношения? Звучит неправдоподобно. Особенно если не забывать, что Третьяков, добрый христианин, придерживался заповеди «Не сотвори себе кумира», а значит, не мог молиться полотнам. Третьяков пошутил, и шутка эта оказалась столь удачна, что ввела в заблуждение не только его простоватого современника, но и образованных потомков.
Итак, «архимандрит» или «папаша»? Какой из этих образов полнее отражает настоящую личность мецената? Какой являлся в ней преобладающим? Думается, второй.
Люди, которые живут рядом с вулканом и наделены от природы наблюдательностью, по малейшим признакам могут заметить момент его пробуждения. Достаточно струйки пара из жерла, странного поведения животных, подрагивания почвы. Так же и внимательный наблюдатель, оказавшись рядом с Третьяковым, мог заметить на лице его легкие тени от душевных страстей. Иной же не замечал. Павел Михайлович был человеком страстей — но страстей скрытых, подобно вулканической лаве бушующих под несколькими слоями почвы. Слоями этими были: чувство долга, вежливость, тактичность, мягкая обходительность, замкнутость... нежелание тратить время на пустые обсуждения эмоций. Архимандрит, серьезный, сосредоточенный, являлся лишь защитной маской, надевавшейся Третьяковым для удобств делового общения с людьми. Ведь страсти, случайно прорвавшись наружу, могут обжечь тех, кто находится рядом с ним и даже его самого.
Но у Третьякова выработались пути, по которым эти страсти, эту неиссякающую жажду совершенства можно было пускать, не опасаясь, что они кого-то заденут. Таких путей было два: семья и дело жизни Павла Михайловича — его галерея. Находясь в кругу семьи или в мире художества, Павел Михайлович вел себя совершенно иначе, нежели когда занимался делами или сталкивался с людьми малознакомыми.
В кругу семьи или друзей, а также некоторых особо близких семье художников Павел Михайлович бывал весел, расслаблен, даже общителен. «... Сам всегда серьезный, малоразговорчивый, Павел Михайлович вдруг оживлялся, он особенно любезно говорил с художником, как никогда и ни с кем»281. Кроме того, Третьяков был прекрасный, любящий семьянин. Здесь прекрасной иллюстрацией может служить наблюдение А.П. Боткиной. Павел Михайлович заботился о детях, иной раз дразнил их: «... когда никого не было чужих, отец шутил и дразнил детей. Я помню от времени до времени повторяющуюся шутку, которая неизменно имела успех. Он вынимал из кармана платок, свертывал его долго в продолговатый комочек, начинал вытирать нос, водя платком из стороны в сторону, и хитро поглядывал на детей. Мы сразу настораживались — это означало, что последует нападение. Тогда он приступал: “Взять Веру под сомнение давно бы уж пора!” — “Не-ет”, — обиженно отвечала старшая. “Взять Сашу под сомнение давно бы уж пора!” — “Не- е-ет”, — умоляюще тянула вторая. “Взять Любу под сомнение давно бы уж пора!” — “Не-е-ет!” — заранее приготовляясь плакать, басила третья. Почему-то это казалось очень обидным и страшным»282.
Когда же Александра Павловна заходила в контору, там, в деловой обстановке, она видела отца изменившимся до неузнаваемости: «... я хорошо помню, когда нас посылали с каким- нибудь поручением к Павлу Михайловичу, было очень интересно слышать целый хор щелкания на счетах, но и жутко, потому что в конторе отец казался таким строгим и чужим». Далее Александра Павловна приводит чужое свидетельство, говорящее о том же: «... это впечатление подтвердил мне С.А. Раковский. Он знал Павла Михайловича с 1885 года, с тех пор, как еще конторским мальчиком водворился в каморочке, находившейся в коридоре за конторой. Он прожил в ней около трех лет. Он работал в комнате рядом с конторой Павла Михайловича, двери были не навешены, работа Павла Михайловича проходила на его глазах. И вот он наблюдал в Павле Михайловиче двух различных людей: как только Павел Михайлович входил в контору, весь облик его делался серьезным и строгим. Дисциплина
Находясь рядом с семьей или с друзьями, Третьяков был человеком теплым, чутким, отзывчивым; внутренний огонь его был мягок, грел, не обжигая. «... Помню, он с удовольствием приезжал на дачу, в Куракино, на чистый воздух, в свою семью, за обедом был ласков со всеми, перекинется, бывало, добрым словечком, как сейчас вижу его особенное лицо, внимательное и доброе! — их столовая, с широким длинным столом, во главе тетя Вера сидит с ним рядом, так широк был стол и полон детей и домашних»284. В стенах же галереи по-настоящему проявлялся весь жар страсти П.М. Третьякова. В.В. Стасов писал в посвященной Третьякову статье: «... Третьякова... устремляли на дело лишь горячая и глубокая страсть, твердое намерение совершить такое дело, которое наполняет всю душу и является задачей жизни»285. Эта же мысль звучит в одном из писем И.Е. Репина. Соглашаясь на уступку Третьякову в цене, художник отмечал: «... нельзя не сочувствовать этой колоссальной, благородной страсти, которая развивалась в Вас до настоящих размеров»286. Наконец, тот же Репин, говоря в одном из писем о Третьякове, уважительно замечал: «... я не встречал более страстного созидателя... Павел Михайлович ночей не спал, пока не находил лучшего места для каждой картины»287.
Галерея была любимым детищем Третьякова, и неудивительно, что он мог выйти из себя, когда его собранию угрожала опасность — как в уже упоминавшемся случае с десятником, плохо вмазавшим стекла, в результате чего они могли выпасть из рам и повредить картины.
И галерея, и семья были тем руслом, в которое Третьяков направлял свою жажду совершенства — и получал отдачу, радость, а вместе с ней своего рода гарантию того, что эти страсти в неподходящий момент не прорвутся наружу сквозь прочные оковы самоконтроля. Итак, Павел Михайлович был человеком сильных страстей, но страсти эти он гармонизировал и не давал им выйти наружу на всеобщее обозрение. Он не фонтанировал словами, не изливал на окружающих эмоции, он... спокойно, без ненужной шумихи изменял мир поступками. В этом и проявлялась страстность Третьякова, которую могли созерцать лишь ближайшие люди: Т.Е. Жегин, жена, отчасти — дочери и некоторые художники. Только они, члены этого узкого круга «ближних», имели возможность увидеть настоящего П.М. Третьякова, во всей полноте его многогранной личности. Для остальных Павел Михайлович был... «закрытым сундуком»: можно сколь угодно долго любоваться рисунком на его крышке, гладить рукой неизменно холодноватое дерево и гадать, из какого металла сделан огромный висячий замок, но увидеть содержимое сундука нельзя до тех пор, пока он по собственному желанию не откроется и не явит окружающему миру свои богатства.
Личность любого человека в той или иной мере неотделима от его семьи и друзей — от всех тех, кто представляет для него наивысшую ценность, является в определенном смысле продолжением его самого. События и переживания, выпадающие на долю близких, не могут не отражаться на эмоциональном состоянии «центровой личности», не могут не влиять на ее поступки, даже если эта личность обладает столь высокой степенью самодостаточности, как Павел Михайлович Третьяков.
Внутренний мир Третьякова на протяжении многих лет трансформировался, и весьма серьезно. Прочесть это изменение, понять влияющие на него факторы можно, лишь вглядываясь в хронику семейной жизни Павла Михайловича.
«МИЛЫЙ ДРУЖОЧЕК ПАША».
ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
2 декабря 1850 года скончался Михаил Захарович Третьяков. Павел Михайлович сделался старшим мужчиной в семье. До восемнадцатилетия ему осталось 13 дней...
Благодаря составленному М.З. Третьяковым завещанию, основная тяжесть коммерческой деятельности легла не на плечи Павла Михайловича. Тем не менее старшему сыну пришлось всерьез впрячься в отцовское дело, насколько это соответствовало последней воле Михаила Захаровича.
Кроме того, именно Павел Михайлович принял от отца другую ношу: заботу о матери, младшем брате и в особенности о трех незамужних сестрах.
Однажды приняв на себя долг заботы о ближних, П.М. Третьяков всю жизнь исполнял его с достоинством. Сначала родное семейство, а позднее и собственная семья была для Третьякова той сферой, в которую он неизменно вкладывал колоссальные душевные силы — кто знает, были ли они меньше, нежели затраты сил на создание галереи? Даже отдавая дань собственным увлечениям, он никогда не забывал об интересах семьи. А в ее интересах было, чтобы он оставался купцом и приумножал отцовские капиталы... что ж, преодолевая тягу к искусству, Третьяков оставался купцом и в этой сфере деловито, стараясь избегать лишних рисков, зарабатывал семье на достойное будущее. Павел Михайлович был практически идеальным семьянином: чутким, заботливым, в высшей мере ответственным. Наверное, наибольшим — хотя и не всегда осознаваемым — желанием его было уберечь семью от всех возможных неприятностей, и желание это он претворял в жизнь с присущей ему твердостью.