Треугольник
Шрифт:
«Хорошенько подумай, Асатур Хан, — сказал строгий поборник чести Давид, — коли сама говорит, тут что-то есть».
«Нет ничего», — с открытым лицом, улыбаясь, ответил Асатур Хан, и Давид замолчал и задумался.
Асатур Хан был убежден, и все поняли, что он знает нечто другое, что выше того, что известно акушерке, — это было по ту сторону обычных, простых законов тела.
«Не плачь», — утешающе сказал Асатур Хан Цецилии. И Цецилия тоже поверила ему. Весь Авлабар внимательно оглядел Вардик и увидел, что она и в самом деле дочь Асатура, хорошенькая девочка, чудо-девчушка. Увидели, как любит Асатур Хан Вардик, увидели эту великую любовь, которая не могла быть неправдой. Любовь объясняла все. А что Асатур Хав любил Вардик, а она — его, было очевидно. Эта любовь была как свечение, на каком бы расстоянии друг от друга они ни находились. И если Вардик была на одном конце Авлабара, а Асатур Хан — на другом, то светился лежавший между ними весь Авлабар…
Шепот
Егор
Егор застегнул свой черный пиджак, одернул полу черной блузы, проверил, по-привычному ли сидит шапка, подправил ее и принял решение никогда больше не разговаривать вслух на улице. «Ну, чего ты хочешь, Егор Бумунц? Что ты, в конце концов, можешь сделать? Заставить людей думать, как ты? Но ты же видишь, что не можешь… Ведь даже с родным братом — и с тем ничего не выходит… С утра говоришь, говоришь ему, объясняешь… А чего ради, на что тебе это? Твердишь, что хочешь ему добра, что ничего другого и нет у тебя на уме, что все остальное глупости, просто глупости… а он не верит тебе и даже слушать не хочет. Два года изводил себя с Варсеник, бился головой об стенку, а чего ради, она и не слушала, а у тебя волосы стали седые. Потом — Женя, с этой борода поседела. Потом — Сато… Ты уже устал тогда, говорить больше не хотел, думал — пускай она сама по себе, а я сам по себе, как-нибудь проживем. Но как же это так жить — чтоб каждый сам по себе? Ведь вместе же надо…» И опять, уже в который раз, Егор забыл, что напрасны были до сих пор все его усилия объяснить, втолковать что-либо другому, опять он об этом забыл и тихо-мирно стал объяснять что-то… Когда же заметил, когда убедился, что и Сато его не слушает, понял: все это уже было. Но опять заговорив, остановиться не мог — объяснял, повышал голос, а то и кричал… Сато наконец это опротивело, и она ушла от него. Потом то же произошло и с его товарищами. С Максимом, Серо, Захаром… Потом и с другими людьми… Бывало, что Егора встречали смешками, дескать, вот он, наш говорун! — и смотрели на него с невыносимой какой-то самоуверенностью, со страшной какой-то трезвостью и спокойствием, этаким здоровым, невозмутимым взглядом. «Ведь чего я всегда хотел? Чтобы меня выслушали. Чтобы поняли. Выслушайте, и все будет в порядке… Почему это никто не хочет тебя послушать? В лучшем случае смотрит тебе в глаза, а сам в это время думает о другом — мол, он свое дело знает, не обманешь… мол, сам он обманет хоть сто человек, и, мол, слова эти он слышал уже сто раз». И от этого Егор расходится еще больше, наизнанку выворачивается с мукой, с кровью вырывает, выбрасывает из себя последние клочья своих мыслей. Он повышает голос, кричит, орет до хрипоты… Ему кажется: когда говоришь громко, тебя тогда просто не могут не услышать, хотят того или нет. Но и зная, что все равно и теперь не слышат, он продолжает кричать, кричать до тех пор, пока не захлебнется в собственном кашле… Вздуваются жилы на лбу, на шее. Что же еще? Что он еще может?
В последнее время особенно смешным стал Егор. Чувствует, что все его разговоры впустую, а сам заводит их снова и снова. И все от него убегают. «Опять ворчишь, Егор». Конечно, он ворчит. Конечно, он только и знает, что ворчать. Старики всегда ворчат. «Но хоть однажды только выслушайте, поймите по-настоящему, и я уже во второй раз говорить не стану, не стану повторять все одно и то же, и не будет никакого ворчания, и стариком я не покажусь…» Часто случалось, что, встретив на улице знакомого, Егор останавливал его и в какой-то панической спешке, бурно, сбивчиво выкладывал все, что имел сказать. Знакомый щурил глаза, опускал их, подымал, и Егор уже одно только чувствовал ясно — что тот его не слушает. Но почему, почему? Егор хватал его за руку, тот говорил «да, да», и Егор видел, что все равно он не слушает…
Егору хотелось устать, устать и не думать, устать и не говорить, устать и тихо себе улыбаться, ему хотелось по вечерам возвращаться домой усталым, со всеми во всем согласным, покорным воле других и тихим, довольным ложиться и засыпать.
Он миновал мост через реку, вошел в старый город и стал подниматься вверх по пыльной дороге, по обе стороны которой виднелись пещеры. Пещеры эти когда-то служили жильем, однокомнатными, двухкомнатными квартирами. Сейчас они пустые, в них тишина и пыль…
Дорога превратилась в тропинку, тропинка постепенно затерялась в траве, и Егор оказался на самой верхушке старого города и решил посидеть здесь. Внутри у него еще кипело все, все в нем как будто сместилось — сместилось и не ладилось одно к другому.
Он сидел и смотрел вниз, чтобы успокоиться, прийти в себя, а также для того, чтобы ощутить какое-то новое внутреннее волнение, беспокойство.
По эту сторону реки, в старом городе, топорщились скелеты пустых пещер. Вид у них был удивленный, беспомощный… Возле них оставалось теперь только кладбище да несколько хлевов, а люди переселились в светлые удобные квартиры. Получали квартиры очень легко, особенно после недавнего несчастного случая, когда обвалилась одна из пещер.
Егор неторопливо повел взгляд вдоль словно бы расчерченных по горизонтали и вертикали симметричных улиц нового города. По улицам двигались машины, время от времени какая-нибудь из них сворачивала в направлении старого города и привозила туристов посмотреть на пещеры. Туристы выходили из автобуса и, сбившись в кучку, смотрели и удивлялись.
Даже отсюда, с самого верха пещерного города, Егору было видно их удивление. Им казалось, наверно, что в этих пещерах жили какие-нибудь косматые люди двухметрового роста, с каменными топорами, а ведь в одной из них еще недавно жил он сам, Егор…
Туристы стали подниматься в гору. Экскурсовод, с трудом переводя дыхание, рассказывал: «По строительству наш город занимает четвертое место в республике… В этой пятилетке опустеют пещеры… Люди покидают эти полудикие жилища и переселяются на ту сторону реки, в новые светлые, просторные здания из бетона и туфа».
— Из каменного века сразу в двадцатый! — робко сострил кто-то из туристов, не подозревая, что каждый раз, когда экскурсовод говорит эти свои слова, кто-нибудь обязательно откликается произнесенной им сейчас фразой.
Словно нанизанные на одну нитку, туристы поднялись к маленькой часовне. Они не видели себя и оттого не знали, да и не могли знать, в отличие от здешнего человека, что все это повторяется каждый день. Они вошли в часовню.
В часовне всегда горели свечи. Множество тоненьких свечей освещали под всеми четырьмя стенами грязные лоскутья с безвкусными вышивками, полотенца, обрывки женской одежды, всяческое тряпье, снятое с больных и увечных. Егор представил себе, как там, среди свечей, лежит на подставке овечья голова с закрытыми глазами… Какая-то давняя-давняя, удивительная грусть нахлынула на него. Потом туристы ушли, оставив Егора и старый город наедине друг с другом.
Егор уже как будто бы погасил в себе не дававшую покоя раскаленную точку, но что-то предательское, злое внутри снова, будто тешась, разжигало досаду. «Говоришь, говоришь, а они не слушают. Но ведь я же не для себя… Я же им хочу добра… Только бы выслушали!»
Он почувствовал, что опять говорит вслух, спохватился и поглядел вокруг. Далеко-далеко от него двигались рядышком две точки. Сначала он подумал, что это птицы, потом, увидев, что движутся они медленно, подумал, что это овцы, потом, напрягши внимание и зрение, кое-как разобрался, что это люди. Но они были так от него далеко, что он не различал, дети это или взрослые, женщины или мужчины. И вдруг где-то рядом раздались голоса. Он оглянулся в недоумении — никого. А голоса снова — близкие, четкие. Егор без всякого труда различал интонацию, каждое ударение, даже дыхание говорящих. Одна, определил он сразу, молодая женщина из Еревана, другой — мужчина, зангезурец. Но откуда их голоса? Егор поглядел наверх, улыбнулся, поглядел вниз и, сам тому не веря, почувствовал, догадался, что голоса эти — от движущихся вдали точек. Чего только вначале не перебрал он в мыслях: что или чудо тут, или техника, или какие-нибудь там волны… Потом, наконец, вспомнил, что он здесь и раньше много раз слышал такие вот далекие голоса. Никогда не задумывался, отчего это, но слышал. Далекие, едва различимые точки, а голоса от них, как от сидящего рядом… И сейчас совсем по-иному подумал об этом Егор. Воздух, он сам по себе, когда ничего не мешает, хороший проводник, или, вернее, воздух — это ну, все равно что продолжение человека, которое снова потом становится человеком. Егор вспомнил, — как он мог об этом забыть! — что мальчиком, живя вот в этих местах, не раз видел, как переговариваются друг с другом от пещеры к другой пещере — а другая, пожалуй что, за версту — Авак Кичунц и Ованес Бумунц. Аваку, скажем, захотелось спуститься со своей крыши, и Ованес, даже не взглянув на него, уже и сам спускается. И сейчас Егор подумал об этом так: «Мир, он весь из одного вещества: и камни, и горы, и растения, и воздух… Все на свете переходит одно в другое. Кончается дерево — начинается воздух, кончается воздух — начинается камень, за камнем — мох, за мхом — лягушка, за лягушкой — веда…»