Тревожные облака. Пропали без вести
Шрифт:
Тут-то и вырвался вперед Таратута. Он устремился к воротам так уверенно, будто все у них с Мишей было заранее наиграно на тренировках и, прикидываясь тихоней, он терпеливо ждал своей минуты.
. Мяч летел на высоте одного метра, и в отчаянном броске Таратута достал его головой, резко изменив направление полета. С короткого расстояния мяч ткнулся в сетку.
Лежа на земле, чувствуя боль в левом локте, Таратута услышал ропот западных трибун и радостный вздох облегчения, как дыхание ветра долетевший с восточных.
Наступила мгновенная тишина,
Кто-то больно ткнул его носком в ягодицу.
– Steh auf! [36]– по-лагерному грубо крикнул ему центральный защитник «Легиона Кондор» Шенхер и снова замахнулся.
Таратута вскочил на ноги.
– Ты чего?
– пробормотал он, недоуменно озираясь, - Ты почему бьешь?
36
Вставай! (нем.)
Он обернулся к Цобелю в ожидании судейского свистка, но Цобель сделал вид, будто ничего не заметил.
Тысячи глаз, только что с неприязнью или благодарно, признательно смотревших на Таратуту, теперь следили за полетом голубя. Белая птица словно радовалась свободе и свету. Небо, сотканное из лазурных нитей, голубело по-прежнему ярко, небольшое облачко где-то в зените, белее голубиной груди, словно для того только и существовало, чтобы легче было поверить в необыкновенную голубизну. Голубь кружился над стадионом, поднимался все выше, серебрясь в лучах солнца.
Кто-то из офицеров, сидевших рядом с майором СС Викингером, взял у солдата автомат и прицелился. Майор остановил его.
– Пусть!
– сказал Викингер, следя за полетом.
– Гораздо важнее знать, куда он полетит.
Несколько выстрелов в разных концах трибуны все же раздалось. Голубь набрал высоту и повернул на восток, в направлении железнодорожного узла.
Адъютант Викингера бросился к телефону с приказом: вести наблюдение в Заречье, задержать всех, кто окажется в доме, во дворе или усадьбе, куда опустится голубь.
Таратута, уже забыв о хамском, намеренном ударе, обнял Мишу Скачко и орал ему что-то на ухо.
Игра возобновилась с центра, но тысячи глаз с восточных трибун еще мгновение смотрели в опустевшее небо. И не было глаз равнодушных. Спокойные и мужественные, горестные, с трудом поднимавшие ресницы, словно припорошенные чугунной пылью; встревоженные, налитые ненавистью - но только не равнодушные. Полет голубя прочел не один Викингер - каждый житель города понимал, что за простым, как утро, как дыхание ребенка, трепетом белых крыльев скрыты торжество, сигнал удачи, а отныне и чья-то судьба, жизнь и смерть.
20
Мальчишка, выпустивший голубя, сидел среди зареченских железнодорожников неподалеку от Рязанцевых. Инженер и не приметил бы босоногого паренька с восковым, голодным лицом и наголо остриженной головой, если бы тот не задирал его сыновей. Он сделал подножку старшему, и пока тот колебался, как ответить, паренек, круто наклонясь, толкнул плечом Сережку, так что тот едва удержался на ногах и соскочил на ступеньку ниже. Левой рукой паренек прижимал к груди полу грязного пиджака.
Причину агрессии не трудно было понять: сыновья Рязанцева - сама аккуратность, на них чистые, крахмальные рубашки и заплатанные брючки, до блеска отутюженные матерью. У Юры на ногах отцовы бутсы, младший в сандалиях с широким рантом, сохранившихся от довоенной поры. Парнишка не оставлял в покое Юру и Сережу: он гримасничал, подмигивал, показывал язык, строил отчаянные рожи, но успевал и следить за игрой, и посвистывать в щелку между верхними зубами. После гола, забитого Ильтисом, он гримасничал так свирепо, словно в неудаче были виноваты именно благополучные сыновья Рязанцева. Юра сказал отцу просительно:
– Я сейчас надаю ему.
– Вместе пойдем!
– подхватил Сережа.
– Двое на одного?
– Мохнатые брови Рязанцева недовольно сомкнулись.
– Хороши!
– Я один, - Юра поднялся.
– Чего он насмехается?
– Сиди!
– Мать удержала его за руку.
– Не обращай внимания: мало ли что у мальчика на душе.
– Я не хочу, чтобы они росли трусами!
– вмешался Рязанцев.
– Только не двое на одного.
Валентина сжалась и присмирела - так случалось всегда, когда покладистый, мягкосердечный Рязанцев заговаривал вдруг резко и непреклонно. Она выпустила руку сына, тот насупился, хмуря продолговатое, отцовское, лицо, и сказал стоически:
– Мама права. Сейчас не время.
Он сказал это громко, но старался не смотреть в сторону нахального паренька; тот коротко, презрительно посвистывал, будто гнал докучливых воробьев.
– Та цыть, холера проклятая!
– послышался вдруг окрик. Выше, через ряд, сидел развалясь Бобошко, хозяин магазина, в коверкотовом костюме, в брюках, заправленных в хромовые сапоги. Он упирался подошвами в нижнюю скамью, грыз семечки, сплевывал между ног шелуху и смотрел на футболистов, бегавших по полю в реквизированных у него бутсах, смотрел, растравляя обиду, но, странным образом, и гордясь своей причастностью к событию, собравшему на стадион так много важных господ офицеров.
Когда Таратута забил ответный гол, мальчишка нырнул под скамью, его коричневые исцарапанные икры мелькнули у ног Бобошко, и между смердящих ваксой хромовых голенищ взмыл голубь. Бобошко обмер, сделал судорожное, запоздалое движение, будто хотел ухватить из его же рук выскользнувшего голубя, и оторопело уставился на соседей. Пригнувшись, он заглядывал под скамьи, метался, усердствовал, но никого не нашел и, потерянно бормоча в чужие спины: «То ж не я, то байстрюк, святой крест не я… Я их сроду не держал…», стал бочком уходить подальше от проклятого места.