Тревожные облака
Шрифт:
– Все как раньше у нас с тобой, правда, Сашенька?
9
На бульваре Соколовского ждали. Он издали заметил Дугина, потом разглядел сидевших на поваленном телеграфном столбе Скачко и Фокина. Внизу, там, где обрывался бульвар, горел на солнце стеклянный купол крытого рынка, ярко голубело небо, в глянцевой, будто омытой дождем, листве тополей пели иволги. Все как прежде, но бульвар почти обезлюдел и куда-то исчезли тяжелые, на чугунных лапах, скамьи.
Лицо Дугина было сковано напряженным
– Чачко! Ауф! Ауф! – прикрикнул он, подражая голосу Штейнмардера.
Миша поднялся рывком и стоял нарочито понуро, по-лагерному, вобрав голову в плечи. Соколовский рассмеялся.
– Здорово! – Фокин независимо кивнул.
В его кривой улыбке сквозила хитреца, будто он что-то знал, чего не знали другие и что им не мешало бы тоже знать, но он им не нянька, пусть соображают сами.
– Ну? Чего? – спросил Соколовский.
– Ничего, – ответил Фокин.
– Лемешко где?
– Не знаю, – Фокин не сводил с Соколовского насмешливого взгляда.
– Ладно. – Он присел рядом с Фокиным, обхватив руками колени. – Подождем. Время есть.
– Хватает, – откликнулся Фокин.
В нескольких шагах от них сиротел опустевший гранитный постамент, асфальт позади него был разбит. Неладно было на душе у Соколовского, сознание не мирилось с тем, что памятник сброшен и до поры нужно смириться, и он упрямо, не щурясь, смотрел, как солнце зажигает в толще гранита тысячи живых искр. Казалось, взгляд проникает в глубину камня и по темным вишневым прожилкам достигает его окровавленного сердца.
– Нужно пока задержаться в городе, – сказал Соколовский. – Нам уходить нельзя.
Скачко посмотрел на него недоверчиво.
Дугин только махнул рукой, будто собирался сказать что-то нелюбезное или сжать собственное горло, и двинулся вверх по бульвару.
– Николай!
Соколовский догнал его, но Дугин сбросил руку товарища со своего плеча.
– Что, прибился к жене, к дому, нашел тихую пристань, да? – гневно воскликнул Дугин. – У меня тоже здесь мать и сестра, а мне на все плевать, мне здесь нет жизни! Нет и не будет!
– Посмотри на меня получше, – сказал терпеливо Соколовский. – Разве я похож на счастливого мужа?
– Хватит, насмотрелся на тебя! – огрызнулся Дугин не глядя. – Хочешь – оставайся, может, и Мише захочется передохнуть.
Волнение и упрямство не позволяли Дугину спокойно разглядеть сутулую фигуру Соколовского, его печаль и непокой, костюм с чужого плеча, старые сандалии, из которых торчали пальцы.
– Ладно, так и запишем: Дугин нас за сволочей держит. В лагере держались вместе, а вышли на волю – и все, во что верили, побоку.
Дугин с надеждой посмотрел на Скачко, встретился с неопределенно-насмешливым взглядом Фокина и сказал без прежней твердости:
– Ты за всех не расписывайся. Решил остаться – оставайся, а то пришел других агитировать.
– Миша, ты веришь мне? – спросил Соколовский требовательно. – Если надо, останешься в городе?
Скачко растерялся. Он был привязан к Соколовскому давно, тайно чтил его, но Дугин не сводил с Миши горящих, испытующих глаз, и эти глаза словно заранее казнили его за покорство Соколовскому, за то, что у него не хватит сил бросить Сашу Знойко, уйти от привалившего ему среди беды счастья. И,
– Уходить надо, Иван, всем уходить… Чего здесь делать? Уходить, пока немцы не одумались.
– Так! Так! Все ладом, все как в лучших домах, – отчеканил Соколовский бледнея и повернулся к Фокину, но смотрел не в лицо ему, а на впалую грудь. Он угадывал, что Фокин улыбнется въедливой, обидно хитрой, нагловатой даже улыбкой, и опасался, что сорвется, выйдет из себя.
– Как люди, так и я, – отозвался Фокин и, перелицевав, повторил ту же премудрость: – Как людям, так и нам.
– Ага! Красиво! – глухо проговорил Соколовский. – Значит, зря девять месяцев лагерную баланду хлебали, смерти в глаза смотрели, верили другому, как самому себе: выгнали нас за ворота – и все поумнели, уже на других плевать, уже…
– Брось, Ваня! – взмолился Скачко.
– Затесался, выходит, в ваши сомкнутые ряды провокатор, двухметровая сволочь. – Он ткнул себя в грудь. – Вроде вербует вас! Красота!…
Фокин цвиркнул слюной через стиснутые зубы: он плохо знал этих людей и не мог толком во всем разобраться. Но Соколовский принял Плевок на свой счет, пожал плечами и двинулся вверх по аллее деревянным шагом.
Парни догнали его. Несколько секунд шли молча.
– Что мы такого тебе сказали? – заметил Скачко примирительно. – Сам себя обложил, а на нас валишь. Что же мы тебе – не верим?!
– Вполовину верить нельзя, Миша. Мы слишком дорого заплатили за доверие друг к другу, как же теперь – все побоку, даже не выслушав!…
Фокин снова сплюнул, и Соколовский резко обернулся.
– Привычка, – объяснил Фокин. – Ты не обращай внимания.
– Меня здесь ничто не держит: мои уехали все – старики, жена, Леночка. Я этим счастлив, у меня сил прибавилось, мне бы теперь в самый раз на восток, к фронту, к нашим выйти… В квартире сука какая-то живет.
– На что она, квартира! – воскликнул Скачко. – Я, Иван, всех потерял, всех, всех! Отца и мать убили, сестренку в Германию угнали… Зинку! – Он добавил резко, почти сурово, будто исполнял нравственный, не вполне осмысленный им самим долг: – Только невеста здесь, Саша Знойко. Она ждала меня.
Пусть все знают, что у него есть невеста.
– Хорошая девушка – ' полдела в жизни, – с неожиданной серьезностью заметил Фокин.
– Если верите мне, тогда послушайте, – уже спокойнее сказал Соколовский. – Есть люди, слово которых для меня приказ.
– Ясно, – сказал Фокин.
– Чего тебе ясно? – вскинулся Дугин раздраженно. – Помолчи!
– Ни черта мы не знаем, ни к чему приглядеться еще не успели, от нас за версту лагерем смердит, – Соколовский невольно повторил слова Кондратенко. – Бежать сослепу на глупую смерть? Думаете, немцы не понимают, что мы захотим уйти? Непременно захотим, это же так естественно, а они тоже чему-то научились за год. Подумали об этом немцы; пока нам не уйти, все это будет без толку, а осмотримся – уйдем. И немцы поуспокоятся, тогда все будет проще. Уходить нужно с документами, с оружием, так, чтобы дойти куда решим. Теперь вот что учти, Николай, до вчерашнего вечера и я этого не понимал, за неделюдве на свободе мы, знаешь, сколько добра сможем сделать? Запасных возьмем человека три-четыре, а всего, с нами, человек пятнадцать из лагерей уйдет. Что же, нам только о себе думать? Уйти не сделав доброго дела?