Тревожные рассветы
Шрифт:
— Вот что, быстро возвращаться, — объявил он остальным. — Идёт пурга. Может, ещё проскочим. Должны успеть вроде.
Ему никто не возражал, и выходило, что сержант уговаривал сам себя.
Не зная толком, что такое пурга, Паршиков со слов сержанта заключил только одно: собак сейчас жалеть не надо. Иначе… Что могло случиться иначе, он догадывался, наслышан был уже с первых дней службы на заставе. Но истинный смысл надвигавшейся беды он почувствовал лишь в глуховатых словах сержанта.
— Пошёл, Осман! Вперёд! — скомандовал он вожаку, разворачивая упряжку в обратную сторону
Странное затишье окружило пограничный наряд. Так же визгливо сипели полозья тяжело гружённой нарты с необходимой пограничной поклажей. Так же вырывалось из глоток бегущих собак свистящее дыхание. Но надо всем уже нависло что-то тяжёлое, давящее на мозг, гнетущее душу. Вот что, видимо, ощущал Осман задолго до того, как они получили с заставы подтверждение о пурге…
Теперь океан оставался по левую руку. И странно: чем дальше отодвигалась в ночь его монолитная ледовая кромка, тем спокойней становилось у Паршикова на сердце. Словно там, у самой кромки застывшей воды, его поджидало неминуемое несчастье, а теперь они возвратятся непременно домой, и всё будет хорошо.
Мрак по-прежнему разливался над глухо затаившейся тундрой. Казалось, ещё шаг — и полетишь в образовавшуюся на пути пропасть, ухнешь в ледовый разлом, который поглотит тебя бесследно. Но чудился впереди — и Паршиков ясно ощущал это! — некий таинственный свет, единственно которого и следовало держаться, чтобы окончательно не пропасть. И Паршиков неуклонно, сам не зная зачем, правил на этот привидевшийся ему свет, потихоньку заворачивая к нему длинным хореем всю упряжу во главе с широкогрудым Османом.
Старший наряда пока что молчал, и по этому молчанию Паршиков определял, что действует правильно, что они находятся на верном пути.
Казалось, дорога тянулась под полозья сама. Постанывая, отзывался наст на немалую тяжесть нарты, наводя унылым звуком безотчётную тоску и оставляя лишь неистребимую веру в удачу, особое везение да упование на крепкие собачьи ноги. От разгорячённых тел сильных животных наносило терпкий запах псины. Но он, на удивление, был желанным в эти минуты, родным. И лишь отвлекало внимание пограничников от скорого собачьего бега одно — долгие, протяжные вздохи Башкатова, который ещё раньше, в балке, успел сообщить Паршикову, что попадал в такие пурговые переделки — не приведи господь.
Наконец сержант не выдержал, оборвал Башкатова:
— Не стони ты! Ещё не случилось ничего, а ты голосишь. Проскочим, говорю, в первый раз, что ли? Не махать же было до фланга! Да и Осман не шёл.
Все молча согласились, что «махать» до следующего обогревательного домика на фланге не имело смысла: дорога к дому — всегда дорога к дому, по ней придёшь и ползком.
Правда, пока ползти не приходилось: нарта шла и шла, собаки тянули сосредоточенно, без сбоев, будто ничего не случилось, будто уже сумели счастливо миновать беду. Только Паршиков краем глаза заметил, что Анучин стал чаще поглядывать на свои светящиеся часы да сержант время от времени принимался что-то уминать вокруг себя, перекладывать и без того хорошо уложенную, перетянутую верёвками кладь.
— Тараканьи бега,
Заранее примиряясь с худшим, Башкатов длинно, по-бабьи выдохнул: «Ох-хо-хо…» — но сержант осек их обоих:
— Заткнитесь вы там! Вас везут — и молчите! Только душу травите, помочь-то всё равно нечем…
Паршикову тоже показалось, что едут они подозрительно долго и вроде бы совсем в другую сторону. Но он старался меньше думать об этом, пока с каким-то прежде неведомым страхом внезапно обнаружил, что мерцавший ему впереди призрачный свет исчез. Вот тут его впервые по-настоящему охватило беспокойство, и он сдавленным, противным самому себе голосом спросил сержанта, так ли они едут.
На удивление, сержант отозвался раздражённо:
— Не знаю!
Он и в самом деле этого не знал, хотя компас, по которому сержант на вынужденной остановке сверился с маршрутной схемой, показывал верное направление и под крошечным стеклом живым комариком подрагивала чёрная с красным стрелка.
Сержант догадывался, что сейчас происходит с Паршиковым, но и сам ничем не мог помочь первогодку-каюру, потому что в такую темень и самый надёжный компас, дав верное направление, не выведет точно к месту, мимо которого легко проскочишь в темени, не найдёшь. Поэтому оставалось одно — ждать и надеяться.
Неуловимо менялась тундра, готовясь показать истинное своё лицо. Ветер тянул уже не лениво, как вначале, а резко, с напором, тормозя бойкий ход собачьей упряжки, и с каждой минутой всё набирал угрожающую мощь. Снежная злая крупка, сброшенная с космической высоты, запела вначале нежно, с чиликаньем, лаская слух новым звуком, но потом стала больно сечь не закрытую подшлемником часть лица. Паршиков намеренно не отворачивался, упрямо пялил глаза в непроглядную тьму. Он всё твердил с упорством кому-то неведомому: «Врёшь, не выйдет! Я ещё похожу под солнцем! Я ещё покупаюсь в реках. Меня так просто не свалишь».
Наконец снег встал отвесной стеной — странно серый, неразличимый в ночи, но хорошо ощутимый на ощупь. Упряжка замерла. На минуту вроде даже стало теплее, потому что погасла скорость встречного ветра. Но потом мороз подступил вплотную.
Паршиков соскочил с нарты, запнулся ногой за боковой борт и, не удержав равновесия, плюхнулся в снег. Ободрал о жёсткий наст нос и щёки. Однако ни уговоры, ни приказы не помогали: собаки залегли намертво, хоть тяни их за шкуры, хоть бей. Паршиков беспомощно потоптался вокруг Османа, кинулся было к пристяжке, да только ездовые лежали пластом.
— Всё! Приехали. Ставить палатку, быстро! — приказал всему наряду сержант.
Пурговая палатка с колышками для её установки была наготове, поставить её было делом недолгим. Но ветер рвал прочную ткань из рук, бил незакреплёнными пологами по лицу наотмашь, словно казнил людей за их нерадивость и напрасную трату времени. Загремел задетый кем-то нечаянно не то котелок, не то примус, и сержант неожиданно зло осадил:
— Вы там! Под ноги надо смотреть! Башкатов, свети прямее! Вот сюда свети. Ты, Паршиков, чего ждёшь? Готовь нарту!