Тревожные рассветы
Шрифт:
Паршиков бросился вслед за другими переносить продукты и остальное имущество в кое-как закреплённую палатку. В суете и неразберихе он натыкался то на одного, то на другого, пока сержант не прикрикнул:
— Собак отвязывай, собак!
Паршиков торопливо опрокинул опустевшую нарту, метнулся к собакам. Какое-то шестое чувство подсказывало ему правильные действия, которые до этого вроде бы начисто вылетели из головы. Опрокинутую тяжёлую нарту он укрепил с наветренной стороны, а мокрых, опасно остывающих собак вместе с вожаком расположил около нарт с подветренной. Торопливо всем роздал корм,
— Воткни остол! — напоследок напомнил сержант. — Иначе сорвутся, уйдут.
Паршиков глубоко в снег вогнал крепкий кол, ведущую постромку всей упряжки крепко привязал к задку нарт. Рукавицы на перекинутой через шею тесьме пришлось снять, и пальцы на лютом морозе не слушались, стали чужими и крючковатыми. Наконец Паршиков одолел тугой узел негнущейся оледенелой шлеи. Чувство вины за потерю дороги, которое он испытывал до последнего момента, притупилось. Просто его поглотила работа и почти безразличное равнодушие ко всему, что ждало их всех впереди.
В палатку он ввалился последним, вполз в неё чуть не на четвереньках.
Анучин уже хлопотал с примусом, пытался его разжечь и поминутно при этом ругался. Резко запахло керосином, к горлу Паршикова подступил тошнотворный комок. Солдат понимал: это от слабости, от голода и холода, и это скоро пройдёт. Если бы не этот керосиновый дух!..
Он слегка высунул голову за полог, под свист ветра.
За спиной он услышал, как сержант из глубины палатки заботливо спросил:
— Ну что, полегче стало?
Он тяжело мотнул головой, и получилось, будто он поклонился набиравшей силу пурге.
— Ты чего, никогда керосина не нюхал? — спросил у Паршикова сержант. — Или тебя пургой так уделало? Нездоров, что ли?
Паршиков без слов помотал в воздухе пятернёй, тужась изобразить улыбку и как бы сказать этим: мол, всё в порядке.
— Э, парень, да ты совсем того… Ну, ничего, щас подкрепимся. Только не спи. Или лучше вздремни немного. А, как?
Каюр, не отвечая — вдруг заново подумав, что именно по его вине нарта сошла с маршрута, — сгрёб коробку с аккумуляторным фонарём, ползком потянулся к выходу.
— Ты куда, молодой? — обеспокоенно окликнул его сержант.
— П-по н-нужде, — промямлил Паршиков, опасаясь в этот момент, что его остановят.
Он знал почти наверняка, чувствовал, что находится где-то неподалёку от балка, словно там, за укрытыми в непроглядной ночи фанерными стенками балка, кто-то заботливый подавал ему неслышные знаки, настойчиво призывал к себе, и не было сил не откликнуться на этот зов.
Его не задержали, но посоветовали на всякий случай привязаться одним концом верёвки к палатке. Паршиков ступил в темноту.
Первый же страшный порыв ветра едва не сбил его с ног, закружил, словно бумажный листок, во все стороны. Нечем стало дышать, темнота казалось и живой и злобной, будто зверь. Паршиков включил фонарь. Луч тыкался, плясал под ногами, высвечивая громоздкие от настывшего льда торбаса. Под подошвами возникали глубокие осыпи снега. Их тут же заметало с неимоверной быстротой.
Через десяток-другой шагов он запнулся, потерял равновесие и упал. Руки в тёплых рукавицах наткнулись на какое-то полено, которое, сколько он ни щупал, не кончалось — таким было длинным.
Паршиков зубами сорвал рукавицу, потрогал полено голой рукой и не поверил самому себе.
— Братцы! — прошептал он не повинующимися от холода губами. — Братцы, нашёл, а!
Ему казалось, что в обратный путь он движется стремительно, прямо-таки летит, как на крыльях. На самом деле он едва переступал, повисая на ведущей к палатке длинной верёвке. Сопротивление ветра было огромное, и Паршиков перебирал по верёвке руками, будто младенец в своём манеже.
Его уже искали. Обеспокоенные отсутствием каюра, пограничники вышли навстречу, определили его местонахождение по включённому фонарю, подхватили Паршикова под руки.
— Братцы! — только и выговорил он. — Заструг! Я нашёл заструг. Это Бабкина тапка, другого на пути не было, я заметил. От него рукой подать до балка, я знаю, я покажу…
В балке, который они не так уж давно покинули, во всю шарил ветер, гудел в трубе железной печурки, словно там бесился чёрт. Мелкие осколки стекла хрустели под ногами вперемешку со снегом. Сержант поднял с пола разорванную страшной силой банку из-под сгущёнки с неровными, зазубренными краями.
— Росомаха! Разбила стекло и впрыгнула, пока мы осматривали фланг. Ну, подлая, ты дождёшься.
Распаковав комплект инструментов для починки нарт, сержант наскоро заколотил окно, принялся растапливать печь, выстуженную морозом до белизны. Вскрыли неприкосновенный запас, прямо в банках, не сливая в котелок, разогрели консервированную картошку, колбасу… Понемногу жизнь возвращалась ко всем четверым, заставляя думать, говорить, улыбаться. И Паршиков глуповато, глядя на остальных, улыбался одними губами, неправдоподобно вспухшими, потому что в спешке он вышел из палатки без подшлемника, в одной только шапке.
— Ну, молодой, — посмеиваясь, сказал Паршикову сержант, — так и быть, вручим тебе перед увольнением в запас остол. На память. Чтоб помнил дольше…
…Он помнил. Стоя у края поросшей сизым ягелем лощины, слегка залитой водой, заново переживая случившееся с ним четыре года назад, Паршиков помнил всё до мельчайших подробностей. Помнил то, как наряд, экономя продукты, пережидал пургу чуть не неделю. И то, как с заставы к ним пытались пробиться, но не пустила пурга. И ещё помнил, как начальник заставы, увидев их всех живыми и невредимыми, выслушав доклад старшего, что их вывел к балку молодой каюр, вдруг снял со своего кителя зелёненький, похожий на орден знак «Отличник погранвойск» и прикрутил его Паршикову. И все остальные дни долгой солдатской службы вспомнил сейчас лейтенант Паршиков до мелочей.