Три богини судьбы
Шрифт:
Но выстрела не последовало, может быть, потому, что у стрелка кончились патроны?
Не удержавшись в броске на ногах, оба они, и стрелок, и Гущин, с размаху влетели прямо в витрину аптеки, высадив ее.
Грохот, звон, осколки, крики людей… Мраморный пол… Гущин, оказавшийся сверху своего противника, ударил его по голове, схватил за волосы.
В глазах стрелка, которые были всего в нескольких сантиметрах от него, он не увидел ничего – никакого выражения, ни страха, ни боли, ни бешенства. Абсолютно пустые глаза…
Он ударил его по руке, выбив пистолет – и тот
– Ублюдок! Что ж ты наделал, гад!!
Гущин выкрикнул это, задыхаясь, замахиваясь, награждая ЕГО… этого… новым сокрушительным ударом.
Никакого ответа. Пустой взгляд… Что-то неживое, страшное… Уплывающее, ускользающее… Словно тиной, подернутое мутной непроницаемой пленкой.
Глава 3
ЦВЕТ МАРЕНГО
В зал на втором этаже привезли образцы драпировочных тканей и штор, и Старшая Хозяйка сказала:
– Мне нравится цвет маренго, он успокаивает, расслабляет.
– Может быть, все же фиолетовый? – вкрадчиво спросил дизайнер.
– Это цвет смерти.
– Но черный…
– Черный мы и так с сестрами носим слишком часто, почти постоянно.
Дизайнер умолк, понимающе кивая. Он знал историю этого дома – из слухов, из сплетен, из статеек в желтой прессе – и поэтому не стал настаивать на своем. Да он и не смел настаивать, даже не пытался – Старшая Хозяйка всегда умела заставить его профессиональный вкус подчиниться ее вкусу богатого заказчика.
– Мне нравится маренго, сестры тоже его одобряют, нам всем будет комфортно работать в таком декоре. – Старшая Хозяйка прошлась по залу, прислушалась к звукам в глубине дома, потом выглянула в окно.
Небольшой и тем не менее просторный, очень аккуратный особняк выходил окнами на Малую Бронную. Он имел маленький внутренний двор, отгороженный от улицы кованой решеткой. Особняк не был новоделом, когда-то давно, в первые годы революции, в нем заседали анархисты, затем в середине тридцатых он был подарен Сталиным старому писателю, вернувшемуся из эмиграции. Во времена «оттепели» старых жильцов сменил известный журналист-международник, женатый на англичанке. А потом, в середине семидесятых, в особняке особым распоряжением Моссовета поселили женщину с детьми, женщину, о которой тогда – в семидесятые – да и потом шушукалась на кухнях вся Москва.
Ее звали Саломея. И портрет ее украшал зал, уставленный диванами и креслами, где ждали своей очереди на сеанс все те, кто попадал в этот тихий особняк по предварительной записи – за месяц, за два месяца, а то и больше.
– Мне тоже нравится цвет маренго, Руфина, – послушно сказал дизайнер. – А ковровое покрытие тогда будет винного цвета?
– Винного? А где образец? Я хочу посмотреть образец.
К Старшей Хозяйке всегда и везде обращались исключительно по имени – Руфина. Таково было правило. По именам «в миру» звали и ее сестер – Среднюю Хозяйку и Младшую Хозяйку. Августа и Ника были их имена. Отчества и фамилия как-то с этими именами не сочетались. А потому правило было непреложным всегда и везде – на сеансе, при обсуждении деловых вопросов и при других обстоятельствах – только имена: Руфина, Августа и Ника.
Когда-то их мать, Саломею, вся Москва знала тоже только по имени, а все остальное для обывателей было тайной.
– Винный подойдет, но я хочу в узоре ковров что-то азиатское – афганское или тибетское, – Руфина бросила взгляд на статую медного Будды, как будто поставленного на караул возле широкой двустворчатой двери.
Дверь распахнулась, и на пороге показалась Средняя Хозяйка, Августа, – высокая жилистая женщина лет сорока с пышной стрижкой. Она была в мягком струящемся костюме из черного кашемира – дорогом и стильном. На груди ее висел золотой амулет.
– Мы закончили, он уезжает, – сказала она, голос у нее был слегка хриплым, наверное, оттого, что она курила.
Руфина снова подошла к окну. У кованых ворот ее дома стоял бронированный «Майбах», и в него, заботливо поддерживаемый охраной, садился не старый еще, но явно увечный мужчина восточной наружности.
– Вы с Никой подняли ему настроение, – усмехнулась Руфина.
– Он привез готовый к подписи контракт и акции, просил, чтобы мы считали информацию и сказали о перспективах. И потом у него большие проблемы с сыном… Тот судится с бывшей женой из-за детей. Хочет, чтобы они остались в их мусульманской семье, а она требует, чтобы они учились в Англии и жили там…
– Вы подняли ему настроение, – повторила Руфина, провожая взглядом тронувшийся с места «Майбах». – По их вере, кажется, им запрещено обращаться за советами к таким, как мы… Если бы он приехал к нам тогда, до этого злополучного покушения, до взрыва, то… Бегал бы сейчас… бегал бы как молодой, еще бы и гарем новый завел.
В зал неслышной поступью зашла третья, младшая из сестер-хозяек: Ника. Она была самая красивая, но даже человеку, впервые попавшему в этот дом и ничего не знавшему о его обитателях, с первого же взгляда становилось ясно: эта женщина в свои тридцать с небольшим – дитя неполного разума.
Она была темноволосой и кудрявой, и тоже в черном: в маленьком атласном платьице, оголявшем одно плечо. Ноги ее были босые. Она плюхнулась в кресло и начала болтать ими, ничуть не стесняясь дизайнера.
– Такой трудный… он такой трудный для чтения, – щебетала она тоненьким детским голоском. – И во всем сомневается, так сомневается. Хотя так хочет верить, так этого хочет, такой глупый… А ведь он же такой умный, такой богатый и такой глупый, все сомневается, сомневается… Как можно сомневаться, когда я это ему говорю, когда я вижу. И Августа тоже видит. Правда, Августа?
– Правда, ты молодец, девочка.
– Такой трудный, даже голова заболела.
– Тебе нехорошо? – тревожно спросила Руфина.
– Хочу малины.
Ника – тридцатилетнее дитя, нисколько не стесняясь дизайнера, раздвинула стройные свои ножки, продемонстрировав отсутствие белья, и почесала промежность. Встала, потянулась и сказала вроде бы без сякой связи:
– Я видела, что он скоро умрет, но я не стала этого ему говорить. Вы же не разрешаете мне говорить такое.
Она исчезла так же бесшумно, как и появилась. Дизайнер кашлянул.