Три богини судьбы
Шрифт:
Руфина резко встала, отпихнула шезлонг ногой. И пошла в дом.
– Вера, откройте окна везде, – приказала она горничной – приходящей поденно, тихой как мышь, мелькающей по дому как призрак. – Здесь кондиционер бесполезен, впустите воздуха, свежего воздуха.
Потом она пошла к Августе и не нашла ее в спальне. Августа была внизу, стояла в зале возле портрета матери – великой Саломеи.
– Я знаю, чего ты хочешь, – резко, даже излишне резко сказала Руфина. – Но я больше этого не позволю. Где угодно, только не здесь. Сюда больше этот сросшийся ублюдок не приедет. И если ты хочешь его, то…
– Отчего ты так жестока? – спросила Августа. – Это же люди…
– И ты еще заикаешься о сострадании? Обернись.
– Что?
– Обернись. Ты видишь ее? – Руфина указала на портрет. – Это наша мать.
Августа послушно обернулась и долго, очень долго смотрела на портрет. Великая Саломея на нем была изображена молодой – в полный рост у зеркала в серебряной венецианской раме. На ней было черное платье до полу, в руках хрустальный шар, с которым она не расставалась; его помнили все, кто приходил, приезжал к ней, кто приглашал ее к себе – читать, рассказывать, видеть, обещать, предостерегать, предупреждать.
Краски на портрете были яркими, чувствовался этакий советский «кич» восьмидесятых. Некоторым, впервые попавшим в особняк на Малой Бронной, мерещилось, что это портрет кисти Глазунова или Шилова. Но это было не так. Портрет великой Саломеи рисовал совершенно другой художник. Саломея выбрала его сама, и только потому, что увидела и предсказала его раннюю безвременную кончину – смерть от несчастного случая, трагическую и нелепую, на железнодорожном полустанке. «Он уже никого не нарисует после меня, и это хорошо», – сказала она. И ее старшая дочь Руфина – очень молодая еще тогда – запомнила эти слова на всю жизнь.
Портрет был нарисован на пике славы и популярности ее матери в определенных кругах. О Саломее говорили, нет, в основном судачили по тогдашнему советскому обычаю на кухнях, что она «как Ванга», сравнивали ее с Джуной. Но она не была ни Вангой, ни Джуной. Она была другая.
«Ядовитая божественная Саломка эпохи заката развитого социализма в СССР» – так совсем не по-деловому писал о ней американский «Таймс» в 1977-м. Все воспоминания старшей, Руфины, начинались именно с этого времени, когда их с матерью перевезли и поселили в этом доме на Малой Бронной. Откуда перевезли? Руфина этого не помнила, нет, помнила, конечно, но постаралась забыть. Зачем ворошить прошлое? Мать, великая Саломея, волей судьбы большую часть жизни прожила втайне, инкогнито, хотя здесь, в особняке, и тогда и после побывало много, очень много известных людей.
Несколько раз ее возили в Кремль – еще тогда, в семидесятые, потом и в ЦКБ. Нет, она никогда не была целительницей и никого не лечила, как Джуна. Ее вызывали совсем по другим вопросам. Да-да, совсем по другим…
Когда Москву посетил Рейган… она встречалась с ним. К ней часто приезжали люди из ЦК. Особенно после катастрофы на Чернобыльской АЭС. Тогда сеансы были особенно долгими – мать запиралась с посетителями на несколько часов. Руфина помнила это. Тогда никто не знал, что делать, – не знали на самом верху, все боялись. Все очень боялись. Паника и растерянность, почти паралич, коллапс, а по радио и по телевизору – сплошное вранье. Саломею просили о консультации – просили так настойчиво, как не просили никогда прежде: «прочитать», увидеть, проконсультировать, предостеречь, сделать прогноз… Будет ли эффективен «саркофаг», что делать с городами, пораженными радиацией, какие грядут последствия. И главное – будут ли народные волнения, бунты в пораженной зоне, стоит ли держать в боевой готовности войска.
Хрустальный шар… Этот нежный, прозрачный кристалл… Руфина помнила его, в те дни он всегда был в руках матери, она не выпускала его, точно он был живой…
А потом… потом было еще много всего. И слава матери только росла, росла. Прием во французском посольстве и две великие ясновидящие – мать и Мария Дюваль. Тот милый мальчик, которому она предсказала олимпийское «золото» в фигурном катании, если он будет много тренироваться… Факсы, факсы, бесчисленные факсы, что ей слали в дни заседания Верховного Совета… И потом из администрации Ельцина… Тогда тоже никто ни черта не знал – как что будет и чем все закончится… Большой кровью, малой кровью… Саломею заставляли смотреть, «читать», видеть, консультировать, предупреждать. Она составляла личный гороскоп Самому. И многим, которые тоже ни черта не знали, но хотели так много от жизни. И она составляла гороскопы и читала, не щадя ничьих амбиций, предрекая то удачу, то крах. И за это ее стали потихоньку… Нет, все было по-прежнему, слава, шепоток за спиной, негласная охрана, дипломаты, иностранные журналисты, стремящиеся получить интервью «постсоветского феномена».
А потом пришла БЕДА. И Саломея – великая, божественная, ядовитая Саломка эпохи заката развитого социализма, внештатная сивилла краха, пифия реформ и всего, всего, всего, всего… не справилась с этой БЕДОЙ.
– Мать умерла, – сказала Августа, отводя взгляд от портрета на стене.
Если приглядеться повнимательней, на камине под портретом в простой черной траурной рамке стояла маленькая фотография. На ней был изображен юноша лет двадцати шести. Черный пиджак, белая рубашка, овальное лицо с немного тяжелой нижней челюстью, красивые серые глаза, широкие брови и светлые волосы – длинные, хиппово распущенные по плечам…
В дверь позвонили.
– Кто-то еще по записи? – спросила Руфина.
– Та супружеская пара. Ну ты помнишь… О них звонили… Надо встретить их как подобает. – Августа направилась в зал.
Через пять минут горничная провела туда мужчину и женщину лет пятидесяти. Он в дорогом костюме, она – вся с ног до головы в «Луи Вюитон», но сгорбленная как старуха, с серым заплаканным лицом.
В зал пришла Ника. Уселась первой в кресло у окна, повернув его так, чтобы лицо ее не было видно посетителям.
– Здравствуйте, это наша младшая… Очень сильный медиум, она поможет нам, – сказала Руфина. – Вы что же, прямо с самолета?
– Я смог вырваться только на один день, – мужчина в дорогом костюме кашлянул, усаживая жену на диван напротив сестер-Парок. – Большое спасибо, что согласились принять нас.
– Наш долг помогать людям. В этом назначение нашего дара, – скромно сказала Августа. – В общих чертах мы уже в курсе вашей проблемы. Вы привезли фотографию или вещи… что-то такое, что было его, с ним…
– Я хочу узнать только одно – он жив или нет, – женщина прижала к груди сумку «Луи Вюитон». – Мой сын… Ему же всего девятнадцать!
– Вещи, пожалуйста, или фотографию дайте, – настойчиво повторила Августа.
– Вот, вот, много фотографий. Он так любил фотографироваться. Это вот когда он был во Франции. А это когда они… когда мы отдыхали на Канарах…
– Достаточно одной, но где только он, – Августа забрала фото и передала его Нике.
Та вгляделась в снимок. Положила его на колени – нет, на голые ляжки, обнажившиеся бесстыдно. Она не поправила свое черное платье-коротышку, она вообще не придавала значения таким вещам. Потом она накрыла лицо изображенного на снимке рукой и откинула голову на спинку кресла. Как будто задремала.