Три цвета времени
Шрифт:
Франция вернулась к пределам 1792 года и подписала отказ от всех своих захватов. Людовик XVIII, король из бурбонской семьи, подписывал государственные акты послереволюционной Франции своим именем и датировал их словами «Лето царствования нашего двадцать первое» вычеркивая этой фразой четверть века человеческой истории. Пока еще в сознании населения не появилась мысль о том, что этих двадцати лет вовсе не существовало, но отцы дворянских семейств и эмигранты, посыпавшиеся во Францию сотнями, считали долгом вовсе не говорить с детьми о роковом опыте истекших лет. Годы были просто вычеркнуты из памяти. А прошло всего полтора месяца после отречения Наполеона.
Бейль вспомнил, как утром мадам Бертуа, двумя руками подбирая юбки, входила по лестнице в комнату своей матери, кокетничая красивыми босыми ногами, и громко кричала: «Русский царь хочет ограничить власть нашего короля – союзники заставляют его подписать конституцию». Мадам Бертуа, бросающая огненные взгляды на Бейля, только что отпустила по черному ходу австрийского адъютанта. Она в постели узнает положение вещей не хуже любого дипломата.
Коляска
Вот и другие лица – растерянные и сумрачные парижане, не знающие какую надеть форму офицеры, вчерашние адъютанты и командиры, нынешние «люди без определенных занятий», женщины, стремящиеся быстро переменить любовников, запирающие двери перед вчерашними героями и богачами из «выскочек» времен Наполеона, женщины, стремящиеся поскорее застраховать себя связью с титулованными стариками, и, наконец, умерший вчера утром в Шарантоне полусумасшедший элегантный старик, маркиз де Сад. Еще вчера утром он сидел на берегу грязного ручья, протекающего в саду шарантонского дома умалишенных; камердинер держал перед ним на подносе ворох драгоценных разноцветных роз, а маркиз, автор страшных эротических романов, сделавших его совершенно напрасно пугалом благочестивых семей, совершал свой утренний обряд: длинными сухими пальцами брал цветок за цветком и швырял его в грязную воду ручья, любуясь розами, забрызганными грязью. Еще вчера этот сумасшедший писатель, который никогда не осуществлял своих безумных фантазий любовного бреда, прислушавшись к политическим толкам, сказал: «Теперь бы я мог все осуществить» – и, швырнув последний цветок, испустил последний вздох. Но он умер просто от глубокой старости, а более молодые его современники уже начали осуществлять его безумные затеи. Париж покрылся притонами, роскошнейшими игорными домами. Немецкое и австрийское золото шуршало и звенело под молоточками крупье, женщины снова красились, проститутки готовили невероятные оргии. В полтора месяца и следа не осталось от военной грозы, от грома и молний императорских декретов. И как это ни странно, исчезла революционная дисциплина старых национальных гвардейцев. Как интересен сейчас Париж!
«Но всякое лицо заботливо надевает маску непроницаемости, старается о том, чтобы его не сумели прочесть». С этой мыслью Бейль вошел в театр.
В партере было уже темно. С первых же тактов музыка Россини волной пенистых, искристых и страстных звуков хлынула на Бейля. И опять, как в очень молодые годы, когда он стоял в очереди у итальянской кассы, чтобы получить билет на премьеру «Пинто» («Это был жерминаль восьмого года!» – вспомнил Бейль), он почувствовал то состояние полного счастья, почти физическое ощущение блаженства, которое всегда давала ему музыка. Бейль полно и без остатка погружался в эти волны, обладая лишь одному ему свойственным умением воспринимать вокальные и оркестровые звуки Россини как одно гармоническое целое. Моментами, очнувшись, он стремился запечатлеть свае мгновенное переживание какой-либо цветовой ассоциацией, он ловил себя на попытках словами передать впечатление от музыкальной фразы и ощущение всего великолепного потока россиниевских мелодий. Он почти добился возможности выразить музыкальные впечатления словами, когда кончился первый акт.
Занавес опустился. На балконе стали зажигать огромные фонари, с потолка спустили снова гигантский фигурный канделябр. Зажгли боковые люстры.
Бейль очнулся. Слева от него сидел молодой русский офицер в коричневом ментике с собольей оторочкой и белыми аксельбантами. Рядом с ним обмахивала веером лицо молодая женщина в розовом платье, высоко подхваченном в талии, с пышными рукавами, спускавшимися не дальше локтя. Скользнув глазами по ряду кресел, она обратилась к офицеру по-французски и стала рассказывать о том, как казаки бесчинствуют в деревнях и замках Шампани. Офицер, смеясь, отвечал ей, что «парижанки как будто не жалуются на казаков», и с этими словами встал, предложил ей руку и, слегка звеня шпорами, пошел по партеру. Бейлем овладело чувство беспричинного восхищения, он вынул записную книжку и записал одно только слово: Гермиона [80] . Но этот восхитительный образ классического сравнения относился не к женщине. Это был лишь условный значок, по которому писалась ночью, дома, в полной тиши новая таинственная страница дневника. По одному значку узнавалась вереница живых мыслей. Это слово относилось к молодому задумчивому русскому офицеру, князю Ширханову.
80
… записал одно только слово: Гермиона. – Гермиона – дочь легендарного царя Менелая и Елены Прекрасной. Согласно
Записав это короткое словечко, Бейль вышел в фойе и стал искать глазами русского офицера среди пестрой шумящей, шуршащей шелками и звенящей шпорами нарядной театральной толпы. Наконец, он заметил его, остановившегося перед своей дамой, словно удивленного каким-то ее замечанием. Молодой человек смотрел на нее с вопросительной улыбкой, несколько смущенный, именно с таким выражением, какое бывает у человека, предостерегающего себя и собеседника от серьезного поворота, разговора, могущего снять легкий покров веселости с грустной темы. Женщина в розовом платье что-то быстро сказала, вскинула голубыми глазами и одна поднялась по лестнице. Ей навстречу спускалась графиня Строганова, а с нею Виргиния Ансло и французская балерина, тоже по имени Виргиния, бывшая замужем за графом Орловым. Через минуту Бейль потерял из виду этих четырых женщин. Русский офицер, привлекший восхищенное внимание Бейля, легкой и быстрой походкой проходил мимо него. На секунду скользнул взглядом в ответ на пристальный взгляд Бейля и прошел через весь зал, направляясь к высокому генералу с черными бакенбардами, рядом с которым стоял Марест. Генерал взял под руку своего адъютанта и, шепча ему что-то на ухо, отвел его в сторону. Бейль поспешил к Маресту, но в эту минуту раздался театральный звонок и начался второй акт «Севильского цирюльника». Дама в розовом платье сидела неподалеку от Бейля, одна. Ахтырца Ширханова с нею не было. Следующий антракт Бейль тщетно разыскивал заинтересовавшего его молодого человека. С трудом отыскав Мареста, он спросил его об офицере. Марест рассказал, что носитель черных бакенбард – русский генерал, сын известного фаворита Павла I. Бейль тщательно пытался начертать французскими буквами его фамилию, и записал в книжку: «general Vaissikoff», но фамилии второго офицера, оказавшегося адъютантом этого генерала, не мог произнести и сам Марест. Он сказал только, что этот адъютант был в театре со своей невестой, по имени Натали, и опять… «невозможная русская фамилия, от произнесения которой могут выпасть передние зубы».
– Вы можете видеть эту розовую Натали, – сказал Марест, – у ее тетки, графини Строгановой, в Сен-Жермене, так как, по-видимому, все ваши вопросы о русских офицерах маскируют любопытство иного рода.
– Марест всюду ищет женщину, – ответил Бейль.
– Ну, кажется, на этот раз женщину нашли вы, – ответил Марест. – У вас дело может пойти на лад. Жених уезжает в Россию, а Натали остается у Строгановой. Впрочем, она слишком молода. Генерал говорил своему адъютанту, что ей рано выходить замуж, так как ей нет еще шестнадцати лет. Я, впрочем, не верю этому. У нее такое строгое, серьезное выражение лица, что ей с успехом можно дать двадцать.
Вечером, возвращаясь из театра и нанимая экипаж, Бейль слышал, как старший капельдинер рассказывал товарищу о своем увольнении: герцогиня Беррийская увидела на одной из театральных дверей незамененную портьеру с вышитыми золотыми пчелами:
– И вот сейчас я – нищий. Я с семьей буду выброшен на улицу. Префект ударил меня ногой в живот и сказал, что меня не повесят только потому, что я – дурак. Что же особенного в этих золотых пчелах?
– А ты не знаешь, – возразил один из товарищей, – что в Тюильрийском дворце за такую же историю подняли дело о заговоре? Золотые пчелы – герб Бонапартов. Они жалят бурбонского быка прямо в глаза.
– Стой, негодяй, что ты тут разглагольствуешь! – воскликнул вдруг человек в черном цилиндре и в черном сюртуке. – Пойдем за мной.
Побелевший капельдинер, в ужасе раскрыв глаза, но ничего не видя перед собой, пошел вслед за арестовавшим его шпионом.
«Золотая пчела сейчас на острове Эльба, – подумал Бейль, – а лилия, кажется, не медоносный цветок, и пчелы ее не любят». Подозвав извозчика, Бейль поехал к себе на Ново-Люксембургскую улицу.
Прежде чем начать очередную страницу «Истории живописи», он сделал отметку в дневнике:
«Париж; 26 мая 1814 г
С удовольствием замечаю, что я еще подвержен порывам страстной впечатлительности. Я только что вернулся из Французской оперы, где слушал «Севильского цирюльника». По соседству со мной сидел молодой русский офицер, адъютант генерала Ваиссикова или Воейкова, что-то в этом роде. Этот генерал – побочный сын знаменитого Павла I. Мой сосед, молодой офицер, был столь обаятелен, что если в я был женщиной, то он внушил бы мне совершенно стихийную страсть – любовь Гермионы к Оресту. В его присутствии я чувствовал какую-то робость, во мне зарождались волнующие чувства. Я не осмелился глядеть на него прямо, а наблюдал его украдкой. Я чувствовал, что если в я был женщиной, я последовал бы за ним до края мира. Какая огромная розница между французами, бывшими в театре, и этим моим офицером! До какой степени все в нем исполнено простоты, суровости и в то же время нежности!
Лоск цивилизации и вежливости всех людей поднимает до уровня посредственности, но этот лоск портит и снижает уровень тех, кто имеет выдающиеся свойства характера. Ничто не может быть отвратительнее, чем высокопарности и грубости дурака, среднего типа офицера из некультурных иностранцев, наводняющих сейчас Париж. Но в то же время какой французский офицер может выдержать сравнение с тем русским, который был моим соседом! Какая естественность и в то же время какая величавая простота характера! Если бы женщина внушила мне такие чувства и впечатления, я мог бы всю ночь провести в поисках ее жилища.
Я думаю, что неверность моей участи, случайность моей скитальческой судьбы увеличивают мою чувствительность и делают меня легко ранимым».