Три цвета времени
Шрифт:
С того вечера прошло около месяца, и случилось однажды, что к миланскому гражданину Арриго Бейлю и к итальянскому поэту Сильвио Пеллико, пришедшему вместе со своим другом Марончелли и с английским поэтом Ноэлем Байроном, обратился карбонарский венерабль, то есть наместный мастер венты, [97] со словами:
– Граждане! Прежде всего мы должны просить вас, так как мы не принимаем здесь клятв, считая, что обещание честных людей стоит дороже клятвы, обещать нам, что, какой бы оборот ни приняло наше дело, вы не откроете никогда никому ничего из виденного и слышанного вами даже под угрозой пытки или смерти.
97
…
Глава восемнадцатая
… После ритуального вечера, возвращаясь домой под руку с лордом Байроном, Бейль чувствовал легкий озноб и дрожь и вместе с восхищением от близости великого поэта испытывал нечто похожее на раскаяние по поводу того, что дал увлечь себя любопытству и встал на опасный путь.
Бейль насчитывал одиннадцатую встречу с английским поэтом. «Давно были сказаны те слова, какие разбивают последние льдинки холодной предосторожности недавних знакомых».
Сильвио Пеллико говорил о Венеции. Байрон спросил о судьбе венецианской комедии, и Сильвио назвал имя лучшего поэта Венеции – Буратти, пишущего комедии, «обжигающие читателя огнем сатирического негодования и политического гнева».
– Почему читателя? – спросил Байрон. – Разве в Венеции нет зрителей? Разве нельзя видеть эти комедии на сцене?
– Для творений Буратти зрителей нет! Италия не может ставить их на сцене.
Освободив руку, Байрон сделал полуоборот в сторону Пеллико и быстро спросил:
– У какого миланского книгопродавца я могу найти пьесы Буратти?
Громкий смех собеседников был ответом на этот вопрос. Байрон, еще недавно вспыхивавший при малейшем возражении, теперь сам шутил и смеялся, как добрый товарищ.
– Однако чему же я смеюсь? – спросил он друзей.
– Если бы Буратти напечатал хоть одну строку своих комедий, то не только он, привыкший каждые шесть месяцев являться на допрос к венецианским жандармам, но и книгопродавец сел бы «под пломбы».
Байрон нахмурился при упоминании о страшной венецианской тюрьме, находящейся под свинцовой крышей Дворца Дожей. Когда летнее солнце накаляет свинцовые плиты – «пломбы» дворца, тогда дышать в этой верхней тюрьме становится невозможно; там заключенные часто умирали от разрыва сердца.
Над Миланом и над всей Ломбардией расстилалась ночная небесная твердь, густая и синяя, как масса жидкой ляпис-лазури. Звезды качались и мигали, как люстры, на безлунном небе и едва серебрили громадный мраморный лес Миланского собора.
Байрон обдумывал, ехать ли ему в миланскую деревню, где он жил, наслаждаясь стотысячным откликом тамошнего «эха Симонетты», [98] или остаться в Милане.
– Вместо тысячи откликов Симонетты, которая привлекает назойливых путешественников к моему жилью, я лучше послушаю рассказы Бейля о московском пожаре, – сказал Байрон и предложил друзьям подняться на кровлю собора.
98
Симмонета – вилла в окрестностях Милана.
Разбудив сторожа и хорошо заплатив ему, Байрон повел своих спутников при свете факелов по узкой, мраморной лестнице, и когда нога поднималась на трехсотую ступень, он уже кончал свою молниеносную и вдохновенную повесть о старинном итальянце Каструччио Кастраканти, которого назвал «Наполеоном средних веков». Затем, уже на кровле, он тихим голосом, почти шепотом, стал выспрашивать Бейля о характере Бонапарта, допытываясь осторожно мнения Бейля о том, как отнеслась бы Франция к возвращению Наполеона с острова святой Елены.
Бейль
Равновесие настроений собеседников выработалось не сразу. Сначала некоторые чересчур сгущенные описания московского отступления, сделанные Бейлем, погасили пытливый огонь и внимательность Байрона. Но когда рассказы Бейля сделались сухими, реплики холодными, почти едкими, Байрон сам начал быстро говорить. Он восхищался республиканской доблестью двадцатишестилетнего Бонапарта, вошедшего в Италию через Альпы. Он отмечал то доверие, с которым итальянцы встречали Бонапарта, его ум и тот блеск, с которым он умел ответить итальянцам города Брешии на их пламенные уверения о том, что итальянцы больше всего любят свою свободу. Бонапарт, прощаясь с брешианцами у ворот города, ядовито заметил: «Да, итальянцы больше всего любят говорить об освобождении родины со своими любовницами». На это Бейль заметил:
– Ставши императором, Наполеон не прекратил грабежей. Итальянские женщины в городах и крестьяне в деревнях знают, что такое наша армия, так как со времен Алариха [99] Рим ни разу не подвергался такому разграблению.
Байрон восторгался тем, что Бонапарт вывез из Франции целый полк ученых исследователей, археологов, искусствоведов, которые, как никогда, двинули Европу на путь изучения итальянских сокровищ.
– Только француз, – заметил он, – может сейчас написать историю живописи Италии. Бонапарт возродил времена римских героев. Подобно Аппию Клавдию и Фламинию, он избороздил Италию шоссейными дорогами, которых страна не знала со времен древнего Ганнибала. [100]
99
Со времен Алариха. – Аларих I (376—410) – король вестготов с 395 года. В 400 году вторгся в Италию. В 410 году овладел Римом и разграбил его.
100
Подобно Аппию Клавдию и Фламинию, он избороздил Италию шоссейными дорогами, которых страна не знала со времен древнего Ганнибала. – Имеется в виду устройство в 305 году до н.э. цензором Аппием Клавдием, в целях закрепления вновь завоеванных провинций, дороги из Рима в Капую («Аппиева дорога»), сыгравшей впоследствии значительную роль в развитии торговых сношений и сохранившейся до наших дней, а также постройка по предложению трибуна Кая Фламиния стратегически важной дороги из Рима к реке По в период подготовки второй Пунической войны (218—201 до н. э.).
Бейль ответил:
– Французские буржуа и артиллерийские офицеры на этот раз оказались одинаково заинтересованными в хорошей дороге. Ваш новый Фламиний – хороший торгаш, имевший в авангарде пушки, а в ариергарде – негоциантские обозы. А что касается изящных искусств, то помните, что Парма, Модена, Болонья, Феррара отдали Бонапарту все свои старые картины и рукописи под угрозой штыков вместе с десятками миллионов франков контрибуции.
– Не станете же вы отрицать, – говорил Байрон, – что в год наполеоновского владычества Ломбардия и Милан платили французам ровно вдвое меньше, чем платят теперь австрийцам?