Три долі
Шрифт:
– Твой тоже ушел? – тихо спросила одна молодая девушка, судя по бледности лица и лихорадочному оживлению, сама недавно проводившая «своего», у подруги.
– Ушел. Вчера ввечеру мы…
Она хотела что-то рассказать, но губы у нее задрожали и помертвели – она ничего не рассказала, и подруга ее больше не спрашивала.
Дети не возились, не резвились, а ютились где-нибудь в уголку и, с омраченными личиками, тоже думали свои думы, или, усевшись около стариков, настораживали ушки и, казалось, ловили все взгляды и запоминали все слова.
Одна только крошечная гостья, с белокудрою головкою, с огромнейшими
Все больше вечерело и в хате все больше утихало. Уже крошечная гостья, выпустив из рученок снопики, сама снопиком лежала около ног матери, объятая крепким сном, завесившись спустившимися прядями светлых кудрей.
Было темно на дворе, и стало очень тихо в хате.
Вдруг постучались в хатное окошечко…
До того это было неожиданно, что сначала никто не поверил своим ушам. Но стук повторился опять и опять, и повторился очень отчетливо, ясно, громко.
Хозяин поднялся с своего места и пошел отворять двери; его гости и приятели раскурили с прежнею невозмутимостью трубки; женщины заволновались, дети встрепенулись.
Данило приотворил двери и спросил, кто стучится. Ему ответил такой голос, от раскату которого запело хатное окошечко, что прохожий-де человек, усталый странник, просит позволения отдохнуть у ласкового хозяина.
Данило на это ответил: «Милости просим!» и, распахнув двери настежь, пригласил странника войти.
В распахнутые двери ворвалась струя пахучего вечернего воздуха и на мгновение сверкнуло несколько слабосияющих звезд, потом двери заслонила собою исполинская человеческая фигура, во всех углах отдалось и прогудело: «Помогай Боже», и, низко наклонив голову, боком пронесши могучие плечи, вошел в хату странник.
Будь в хате люди с более шатким, с менее невозмутимым нравом, они наверно бы потерялись и не знали бы, как принять этого странника. Хотя на Украйне не в диво могучая и блистательная козацкая красота, не скоро бы, однако же, нашелся ровня вошедшему к Даниле Чабану страннику. Этот высоченный рост при удивительной стройности и змеиной гибкости, это загорелое суровое лицо с огненными очами, чуткость и вниманье ко всему, и, вместе с тем, свободное, невозмутимое спокойствие хоть кого заставили бы вздрогнуть.
Но в хате у Данилы собрались все люди неподатливые на переполохи, и потому усталый странник был принят, как подобает усталому страннику: его приветливо просили садиться и радушно угостили чем Бог послал.
Странник отличался и простотою, и скромностью, и доброчинием, и благоприличием. Как человек перехожий и никому здесь не известный, он себя вовсе и не выдвигал на вид и напоказ, а также не впивался он любопытными взглядами во все уголки хозяйской хаты, не выведывал хитрыми, не выпытывал ветренными вопросами о житье-бытье хозяйском, – вовсе нет. Ничуть. Странник, если вел речи, то все вел речи общие, всех тогда занимавшие и волновавшие: о неприятельском хищничестве, о разорении и опустошении Украйны, о виденных им по пути грабежах и буйствах; спросил хозяина, мирно ли пока у них и безопасны ли окружные дороги.
Хозяин и хозяйские гости, с своей стороны, показали себя примерно: глядя на такого странника, верно, им приходили в голову
Но никто не побеспокоил странника, а себя не унизил ни лукавым, ни прямым вопросом. Разговаривая, только глядели на него, на его сельскую одежду, да соображали про себя, где та мирная нива, возделанная его руками, на которой он приобрел себе шрамище через всю щеку, от горбатого носа до чуткого уха.
Однако чем дальше шла беседа, тем странник становился разговорчивее; вероятно, ободренный общим вниманием и безмолвным участием, он принялся описывать с такою живостью и яркостью недавние битвы, что все притаивали дыханье, точно присутствовали сами зрителями при настоящих сечах. На вид невозмутимые козаки воспламенились; женщины вскрикивали и плакали; дети, потеряв всепобеждающий сон, с полуотверстыми ротиками, с широко раскрывшимися глазами, не шевелились на своих местах, словно зачарованные.
Вдруг резко раздались два пистолетные выстрела один за другим. Все в хате смолкло и наострило слух. Выстрелы прокатились откуда-то из степной дали, и прежняя безмятежная тишина наступила. Молчание длилось, но больше ни единого звука не донеслось, кроме веянья душистого воздуха в цветущих ветвях сада, обступавшего со всех сторон хату.
– И до вашего хутора долетает голосок! – проговорил странник.
– Это никак с Чигиринского шляху? – промолвил Андрий Крук.
– Слышно отовсюду! – сказал хозяин.
В это время женщины стали тихо прощаться с хозяйкою, сбираясь по домам. Иные вели, иные несли детей. Между женщинами были и старые, и молодые, и совсем юные, но все их разнородные лица, когда яркий свет осветил их при прощаньи, выражали тысячью разнородных выражений одну и ту же непреклонную волю, которая огненными чертами отпечатлевалась на лицах мужчин. Потопленная в душистоцветущем саду хата, где трепещущий свет каганца отбрасывался на усатых лицах, на пороге полуоткрытой двери фигура хозяина, провожающего глазами удаляющиеся фигуры гостей, тихо исчезающих по окружным тропинкам, двор, соединяющийся со степью, нигде заборов, ни оград, кроме шелестящих деревьев – это представляло, казалось, мирную сельскую картину, но, вместе с тем, картина эта тоже дышала, если можно так выразиться, какою-то особою, безмолвною и тихою, но грозною силою.
Из гостей остались только Андрий Крук и Семен Ворошило.
III
– А каково теперь пробираться к Чигирину? – спросил странник, понижая голос, как человек невольно делает в опасные времена, заводя речь о чем-нибудь для себя важном.
– Да трудненько, – отвечал хозяин. – Повсюду польские отряды…
Хозяйские приятели безмолвно выпустили из уст по огромному клубу дыма, причем слегка приподнялись их густые брови, и все это вместе без слов красноречиво выразило, что мнение их совершенно согласно с мнением хозяина.