Три еретика
Шрифт:
Поперек течения, или Уроки русской литературной «ереси»
Когда критик современной литературы, откликающейся, как правило, на злобу дня, на то, чем мы с вами нынче живем и дышим, издает вдруг книгу, посвященную событиям давно минувшим, писателям былого века, это диктуется весьма серьезными, должно быть, причинами.
Какими же?
И почему именно Лесков, Писемский, Мельников-Печерский оказались «героями» такой книги? Что нашел, что хочет найти в их судьбах, в их творчестве Лев Аннинский?
Все правильно: классика – вечная наша спутница, и почти все крупные критики рано или поздно начинают тянуться к ее урокам, ее свету и ее «уровню». Тут и естественный интерес к истокам, к началу начал, надо думать, сказывается, и дает о себе знать профессиональная потребность проверить свои силы, свои концепции и взгляды тем материалом, что не устаревает…
Примеров тому можно насчитать немало – и все-таки Л.Аннинский не только подтверждает общее правило, но одновременно предлагает и исключение из него. Критик – с самого начала возьмите на заметку – размышляет ведь не о Пушкине или Фонвизине (как, допустим, Ст. Рассадин), не о Лермонтове (как А.Марченко), не о Гоголе (как И.Золотусский), не об А.Островском (как В.Лакшин), не о Л.Толстом и Чехове (как В.Камянов) и не о Салтыкове-Щедрине или Блоке (как А.Турков), а о писателях, которых у нас привычно относят ко «второму ряду» общенациональной классики, о тех, кто не удостоился чести попасть в школьные программы, в рекомендательные списки, а потому как бы даже и не обязателен для чтения.
Усилиями нынешних литераторов, литературоведов, критиков и, не в последнюю очередь, самого Л.Аннинского, выпустившего в 1982 году книгу «Лесковское ожерелье», автор «Левши» и «Соборян», «Тупейного художника» и «Воительницы» стал в последнее время все настойчивее приобщаться к «первому ряду», титуловаться уже не «известным» или «выдающимся», а «великим». Однако и тут процесс канонизации далеко не завершен, не принят, по крайней мере, до сих пор читательским большинством, так что соседство с почитаемыми, но редко, от случая к случаю, а главное, недостаточно внимательно читаемыми Писемским, Мельниковым-Печерским и для Лескова пока еще не зазорно…
Вот вам, кстати, и первый в глазах автора книги резон: восстановить запаздывающую справедливость, привлечь пытливый интерес публики к текстам, которые пребывают пока в «запасниках» отечественной культуры, дать импульс к желанию открыть, постичь, освоить не только их несомненные художественные достоинства, хотя и это тоже, но тот прежде всего потенциал правды, боли, думы о России, что в них содержится невостребованным или востребуемым лишь отчасти, малою долей.
Пушкин и Гоголь, Толстой и Достоевский в подобной актуализации, к нашему счастью, не нуждаются. Их и так читают, их и так ценят – уже потому хотя бы, что существует давняя традиция внимания и понимания, в которую каждый из нас сызмалу врастает настолько, что оглянешься и увидишь: а ведь наш с вами духовный мир, психический строй, наши понятия о добре и зле, красоте и мудрости, чести и бесчестии сформированы, воспитаны, отлажены именно «Евгением Онегиным», «Героем нашего времени», «Тарасом Бульбой», «Рудиным», «Обломовым», «Анной Карениной», «Братьями Карамазовыми», «Дядей Ваней»… В этом смысле, перефразируя знаменитое изречение, можно смело утверждать: высокая классика – это действительно наше все, это то лучшее, что растворено в каждом из нас, что, пройдя сквозь толщу лет, определило собою и душу русской культуры, и душу русского человека.
Сказать так о литературе «второго ряда» было бы сильной натяжкой. Ее, конечно, тоже читают, но именно читают, а не берут у нее уроки, не ищут в ней откровения и наставления. Она – вне канона, и часто воспринимается нами всего лишь как не «заслужившее» ореола святости прибавление к великому Завету, как своего рода развернутый беллетристический комментарий к нему.
Верно ли подобное мнение?
Нет, не верно, – всем ходом своих рассуждений доказывает Л.Аннинский. Разбираясь в наследии, оставленном Писемским, Мельниковым-Печерским, Лесковым, он и сам убеждается и читателей убеждает в том, что эти, как, может быть, и некоторые другие русские писатели – тут стоило бы, к примеру, вспомнить Чаадаева и совсем по-иному Николая Успенского, автора «очерков русского простонародного быта», – не дополняли и уж тем более не повторяли сказанное титанами нашей литературы, а говорили свое, и это свое находилось в постоянной – иногда открытой, иногда косвенной – оппозиции к канону, к магистральной общественно-литературной традиции.
Их путь, сразу же уточним для ясности, – не против, а поперек течения или, как порою казалось, именно вне его. Их место, если позволить себе свободную аналогию, сопоставимо с местом «зеленых» в нынешнем политическом раскладе западного мира, а роль соизмерима с ролью третьей силы, третьего мнения в накаленной, взрывоопасной ситуации, где все четко распадается – должно,
Третий, как, увы, известно, чаще всего оказывается лишним, и Л.Аннинский, искренне сочувствуя Писемскому, Мельникову-Печерскому, Лескову в их поисках «третьего пути», «третьего варианта», показывает, что драма непонимания, непризнания с последующим выталкиванием из круга была, по сути, неизбежной. Вся история русской общественной мысли в XIX веке есть история не затухавших ни на секунду идеологических споров, история жесткой, «силовой» борьбы между правительством и интеллигенцией, западниками и славянофилами, прогрессистами и охранителями, либералами и революционными демократами. Борьбы, где в учет, естественно, шло прежде всего и по преимуществу то, что можно было более или менее однозначно отождествить с позицией одной из враждующих сторон. И где, опять-таки естественно, любой шаг в сторону понимался если и не как изменничество, ренегатство, то как отступничество, свидетельствующее – в лучшем случае – о нестойкости гражданских убеждений писателя, о размытой неопределенности его «общественного лица».
Кем понимался? Критикой, конечно, – она в России со времен Белинского добровольно взяла на себя роль и арбитра в спорах, и вдохновительницы идейных распрей, и ареопага, выносящего приговор, который не подлежит обжалованию, и, если потребуется, литературной инквизиции. Книга ЛАннинского в этом смысле не только и, может быть, даже не столько повествование о трех писателях-еретиках, сколько хроника взаимоотношений этих писателей с критикой, воплощавшей, фокусировавшей в себе общественное мнение.
Л.Аннинский говорит о почти безграничном всевластии русской критики классического периода, – она, приветив и Лескова, и Писемского, и Мельникова-Печерского в ту пору, когда их произведения объективно «работали» на дело освободительного движения в стране, сумела, мгновенно переориентировавшись, предать их гражданской казни, когда ей, критике, показалось, что эти писатели изменили прогрессивным идеалам и начали, как у нас выражаются, лить воду на мельницу реакции. Вопрос о направлении таланта в очередной раз взял верх над вопросом о мере таланта, о его объеме. Что же касается всецело присущих будто бы XX веку правил общественно-литературной борьбы: «Кто не с нами – тот против нас», «Если враг не сдается, его уничтожают», – то они, как видим, действовали уже тогда и действовали с такой непреложностью, что репутация Лескова, Писемского, Мельникова-Печерского оказалась в глазах общества скомпрометированной на долгие, долгие годы и десятилетия.
Но Л.Аннинский говорит и о слабости, «исторической вине» критики, не расслышавшей в шуме схватки того, о чем с мужеством обреченных на непонимание твердили Лесков, Писемский, Мельников-Печерский, критики, не снизошедшей до истолкования их самых зрелых, совершенных творений.
И дело тут, – дает понять современный критик, – вовсе не в эстетической «глуховатости» Добролюбова или, допустим, Писарева и их наиболее одаренных сподвижников, последователей и противников. Дело в насквозь идеологизированной по существу своему природе русского литературного сознания. В принудительной логике противоборства. В накале страстей, не оставлявших критикам ни сил, ни желания, ни времени на то, чтобы разбираться в художественном достоинстве и художественном своеобразии книг, возможно, и прекрасных, по крайней мере, значительных, но не вмещающихся в принятую систему координат, не маркируемых ни знаком «прогрессивности», ни ярлыком «охранительства», а самое главное, не годящихся для непосредственного использования в качестве тактического или стратегического аргумента.
За локальными сюжетами (Лесков и критика, Писемский и критика…), с позиций строгого историзма и с академической добросовестностью воспроизведенными Л.Аннинским, просматривается и второй, едва ли не символический план. Становится понятным, почему в истории русской литературы и XIX и XX уже века так часты случаи, когда яркие, глубокие, самобытные художники как бы выпадали из поля зрения критики, а следовательно, и из литературного процесса, оказывались не интегрированными, не вобранными в общее движение. Такова, как это ни прискорбно, плата именно за своеобразие или – по терминологии Л.Аннинского – «еретичество», и равно ответственными за «нестыковку», за рассогласованность писателей и критики, читателей и книг предстают и сами писатели, рискнувшие говорить с публикой на непонятном для нее языке и о несвоевременных для нее проблемах, и сами читатели, отдавшие критике право быть верховным и бесконтрольным судьею во всем, что касается и литературных, и нравственно-философских, и социально-идеологических потребностей общества.