Три еретика
Шрифт:
У Печерского – наивность, ясность, прозрачность. Нет изматывающей психологической диалектики, нет обессиливающей рефлексии, нет «воронки» неисчерпаемого мгновения. Прозрачна графика рисунка, детски наивны краски.
«Вдруг слетела улыбка, и глаза стыдливо опустились. Слабо подняла она исхудавшую руку и провела ею по лбу, будто что вспоминая».
Это она вспомнила, что ей надо умирать!
Ясность письма и сознание неотвратимости, правильности совершающегося – вот загадочный стилевой магнетизм, позволяющий Печерскому плести бесконечное кружево повествования, в котором простейшие и ожидаемые жесты сцепляются в духовно-неотвратимые поступки, а простые судьбы – в национальный космос. Две краски вроде бы мешают этой ясности. Во-первых, былинная стилизация, о которой мы уже говорили: «белы рученьки», «резвы ноженьки». Во-вторых, стилизация старокнижная, дьячково узорочье, темная церковнославянщина,
Все-таки аналогии стилистике Андрея Печерского надо искать не столько в психологической прозе, сколько в старорусской живописи: в иконе и фреске. Ясность тонов, определенность красок, «заливка» и «плавь», игра – лишь в пределах канона. «Темные леса», «теплые горницы»… Взять пейзажи Печерского, самый их ритм: от них ощущение – как от иконописи: вот условные «палаты», вот рифмующиеся «древеса» и «лещады»…
Герой, проходящий через серию «испытаний», не столько развивается как характер или личность, сколько выявляет свое лицо, свою «тему», свою «судьбу» в разных положениях. Эпизоды нанизываются по логике «хожения». Жизнь Марко Даниловича Смолокурова, главного героя второго мельниковского романа, напоминает нить, на которую нижутся «случаи»; в иных случаях мог бы действовать и какой-нибудь другой герой того же толка, например Патап Максимович Чапурин. Главное – сама нить судьбы, цепочка картинок. Логика, известная из иконописи: логика «клейм».
Роман разрастается, как дерево, выбрасывая все новые ветви, свободно раскидываясь в безграничность. Мельников, опытный беллетрист, намечает всякую линию загодя, дает завязаться «почке», дает мелькнуть «случайному лицу», чтобы потом, когда пойдет «ветка», когда это лицо окажется главным в действии целой обширной части, – мы восприняли бы его без удивления. Следя за тем, как живут «на горах» купец Смолокуров и его дочь Дуня, мы припоминаем, что эти двое уже мелькнули «в лесах» во время путешествия московского гостя Василия Борисовича ко святым местам светлоярским. Мы воспринимаем новых героев как знакомцев. И все-таки, когда все течение огромного романа заворачивает в эту боковую протоку, когда оно вольным плесом уходит в новую неожиданную сторону, – у нас возникает ощущение растекающегося моря… разрастающегося древа… бесконечной жизни, как бы не имеющей формы.
Салтыков-Щедрин припечатывает: «Мельников пишет… романы, которые можно без потери, с любой страницы начать читать…»
Это не перспектива, взятая из одной оптической точки, а как бы движение вдоль бесконечной ленты, без начала и конца, когда предметы не показываются один из-за другого, а идут рядом друг с другом, когда дальний план все время меняется местами с передним планом, располагается над ним, под ним. Композиционные ярусы. Логика фрески.
Это не ход событий, имеющих начало и конец, это течение бытия как бы из бесконечности в бесконечность. То, что Лесков собирался сделать в «Чающих движения воды» и не сделал. Жизнь всегдашняя, вечная, в основах своих неизменная. Эпос.
Так что же нас сегодня-то притягивает в огромном мельниковском повествовании? Ощущение вечного природного коловращения? Вариация «всегдашности», взятая в сто первом национальном варианте?
Нет, другое. В лоне «вечности» разыгрывается драма. Драма русского бытия. Она нас и держит.
Не в том же истинный смысл двухтысячестраничного повествования, что Мельников-Печерский разворачивает перед нами картину за картиной, из китежской заволжской чащобы ведет нас в муравейник нижегородской ярмарки и из низовой степи в степь рязанскую. Повествование потому и воспринимается как живое художественное целое, что в обводе русского горизонта таится некий сюжет. Иначе гигантский материал осел бы этнографическим балластом. Его держит драма, и эту драму нужно понять.
Пойдем от очевидного обстоятельства, которое в подобных случаях считается едва ли не писательским просчетом. Роман перенаселен. Герои дублируют друг друга. Крутой и хитрый «миллионщик» Марко Смолокуров в некоторых поворотах своих торговых дел весьма напоминает крутого и хитрого «тысячника» Патапа Чапурина, ходившего искать золото, которое «само из земли лезет»… То же и дочери: пылкая Дуня Смолокурова напоминает страстную Настю Чапурину. Но мы поторопились бы, если бы отнесли эти сдвоенные контуры на счет авторской недоработки. Недоработки в романе, конечно, есть, Мельников перемарывал десятки корректур и до конца, кажется, так и не дошлифовал текст, но с двоящимися контурами дело сложнее. Ощущение дублирующейся реальности – глубинный существенный лейтмотив
Собственно, и композиция мельниковской эпопеи, на первый взгляд напоминающая вольно разливающийся плес или бесконтрольно растущее дерево, если вдуматься, содержит глубоко продуманную сквозную «фабулу». И это тоже фабула подмены.
Событийное зерно романа (и даже один из первоначальных заголовков его) – свадьба уходом. Настоящая свадьба уходом – самоосуществление сильной и глубокой страсти – срывается. Не выдерживает Алексей, умирает Настя. Но свадьба уходом все-таки осуществляется. Другая. Ленивую Парашу, Настину сестру, сводит озорница Флена с блудливым рогожским гостем Василием Борисовичем. Эта свадьба – шутовская, полускоморошья – реализуется.
В чем символический смысл такого взаимоотражения? Реальность истинная осуществиться не может. Осуществляется реальность облыжная, притворная. Они похожи одна на другую до полной иллюзии. И обе – опасны, или, как сказали бы керженецкие белицы да черницы, – опасны. Путь меж Сциллой и Харибдой? Или, как опять-таки лучше выразиться в духе романа, – проезд в хитрые ворота, где каждая верея кажется прочной, но любая может оказаться подломана. «Линейная» композиция второго мельниковского романа – «На горах» – кажется вполне бесхитростной, но эта линейность: судьба Дуни Смолокуровой, опекаемой отцом ее Марком Даниловичем, – находится в весьма естественном композиционном соотношении с намеченными в первом романе «обманными воротами»: эпопея Печерского – книга о русской душе, идущей сквозь приворотные соблазны. Это и есть ее настоящий внутренний сюжет.
История души – не в том психологическом варианте, который разрабатывают классики «первого ряда»: Гончаров, Тургенев; и, конечно, не в том философском смысле, который извлекают из этой истории классики, скажем так, мирового ранга: Толстой и Достоевский. У Печерского особый склад художества и, соответственно, особая задача. История русской души – это не пути отдельных душ; это не путь, скажем, Дуни Смолокуровой, полюбившей Петю Самоквасова, расставшейся, а потом вновь соединившейся с ним, а кроме того, попавшей в сети хлыстовства и с трудом и риском из этих сетей освободившейся. Ошибка – подходить к характеру Дуни и вообще к героям Печерского с гончаровско-тургеневскими психологическими мерками. У Печерского нет ситуации свободного выбора и нет ощущения характера, который созидает себя, исходя из той или иной идеи, или интенции, или ситуации. Здесь другое: ясное, логичное, ожидаемое, неизбежное и неотвратимое осуществление природы человека, заложенной в него вечным порядком бытия. Судьба должна осуществиться, и она осуществляется. Человек не может уклониться от судьбы. Это – природа вещей.
Природа – не столько в судьбе и пути той или иной личности, сколько в состоянии всего мира – круга – окоема. Иначе говоря: русская судьба решается не столько в судьбе Дуни Смолокуровой (которая мало что решает как личность, а именно на судьбу уповает), сколько в согласной и совместной судьбе всего гигантского населения романа. При всем пестром, «этнографическом» многообразии точно описанных здесь фигур – в них прежде всего угадывается единое дыхание. Русская душа столько же выявляется в главной героине романа, сколько еще в дюжине «сквозных» персонажей первого ряда. И эта же тема, эта же судьба варьируется еще в трех дюжинах героев второго ряда, действующих на протяжении части, главы или эпизода. И она же, судьба русской души, светится, отсвечивает и посверкивает в огромном количестве мелькающих там и сям силуэтов и проходных фигур. Эта сквозная тема откликается в диалогах, описаниях, беглых замечаниях, мгновенных зарисовках, а главное – в прихотливой и резной речи героев. Это не психологическое исследование характеров и не философское самосозидание духа, это всеобщий, тотальный ландшафт души, взятой в органическом единстве с ландшафтом места: с лесами и горами по обе стороны Волги.