Три еретика
Шрифт:
О, это уже сильный перебор. И тон нехороший. Намеки с назиданием, и каков уровень назиданий! Ну, еще с Одоевским куда ни шло, хотя «человек не без дарований» – звучит снисходительно в принципе и бестактно в конкретной ситуации, когда князь только что принял «бедного литератора» у себя «на Английской, что ли, набережной», да «хоть у Михайловского театра» и обсуждал с ним вопрос о пагубности нигилизма. Допустим, похлопать по плечу князя – это еще в пределах честности и благородства. Но выставлять «хамелеоном» Некрасова! И как! Придираясь к тому, что тот держит лакея и не берется прокормить всех «бедных литераторов», стучащихся в «Современник»? Хочется сказать лесковскими же словами: да разве напасешься на всех, ищущих счастья! Сколько подавленной зависти
Ничто не поможет. Лесков станет ругать В.И.Аскоченского «присяжным защитником тьмы и застоя», обозначая традиционной оплеухой Виктору Ипатьевичу свой «второй фронт», развернутый против мракобесия и охранительства, – этого уже не воспримут. Он станет клясться здравым смыслом нашего народа и умиляться «нашему благодушному государю», увековечившему свое имя Манифестом 19 февраля, – и это всерьез не возьмут. Он станет объясняться в своем полном уважении к «талантливым сотрудникам» журнала «Современник» («человек с дарованиями», «убеждений которого мы не разделяем», – это на языке тогдашней печати опять-таки Чернышевский) и почти извиняться перед ними: что же тут худого, если «не разделяем»? чем мы кого оскорбили? – всех этих извинений просто не прочтут.
И потому, что в горячке спора, когда решаются практические вопросы, – тексты читаются не так, как в прохладе книгохранилищ.
И потому, что обстановка становится раскаленной уже почти в прямом смысле слова: вспыхнувшие в столице пожары освещают литературу с неожиданно реальной и вместе с тем инфернальной стороны.
Хронометраж событий – почти детективный. 20 мая «Северная пчела» устами Лескова укоряет публицистов «Современника» в деспотизме и смеется над мнимой «опасностью» их занятий (чем они, по мнению газеты, так забавно гордятся), а 28 мая загорается Апраксин двор, и в копотном чаду все ищут поджигателей, и по рукам ходит прокламация «Молодая Россия» с призывом к захвату власти и к истреблению имущих классов.
Кто поджег? Это историки не выяснили и по сей день. Сами ли загорелись деревянные лавки в жаркий день, или их подожгли, и кто поджег: политические злодеи или проворовавшиеся хозяева, чтобы скрыть следы? Кто написал прокламацию, напротив, историки знают точно. Но нам интересно другое: реакция Лескова – он мгновенно пишет очередную передовицу и печатает в «Северной пчеле» 30 мая.
И это – его катастрофа.
На естественный и здравомыслящий взгляд его статья о пожарах («Настоящие бедствия столицы» – аннотирует ее газета) есть логичнейший поступок нормального гражданина, который предлагает свою помощь в бедствии и требует, чтобы темные слухи об этом бедствии были либо официально опровергнуты, либо официально подтверждены. В сущности, Лесков хочет одного: гласности. Только в горячечном бреду можно было предположить, что это элементарное требование есть не что иное, как знак, который Лесков подает начальству. Как будто начальству, чтобы начать репрессии против «поджигателей», требовались его знаки! Скорее уж статья мешала, путала карты. Начальство не только не воспользовалось «сигналом» Лескова, но даже разгневалось, что тот лезет не в свое дело. «Наш благодушный государь» Александр II, дочитав статью до того места, где Лесков сетует на «стояние» бездействующих пожарных команд, написал на газете: «Не следовало пропускать, тем более что это ложь».
Правда это или ложь по тому или иному пункту – никого уже не интересует. На глазах цепочка элементарных «правд» превращается в гигантскую и фантастическую «ложь». Потому что в здравомыслящей правде не заинтересован никто: ни власть, склонная либо замазать дело, либо довести его до масштабов, когда можно спровоцировать поворот вправо, ни революционеры (и «либералы» тоже), более всего опасающиеся именно такой провокации. Лесков, стало быть, разом нарушил все «неписаные» законы: он предал гласности факт возмутительного воззвания, гуляющего по столице, и он
Ни одно начальство не любит, чтобы ему давали советы, когда оно их не просит. А минута действительно жуткая. Здравые суждения ни до кого не доходят. Ввязавшись в драку на свой страх и риск, Лесков добивается одного: он приводит в ярость всех. И если начальство еще может как-то стерпеть его безумное здравомыслие, то общество – никогда. Лесков не почувствовал еще неофициальной, но страшной силы общественного мнения, – той самой перемалывающей одиноких выскочек силы, которую злые языки называют «либеральной жандармерией», сам же Лесков назовет со временем «клеветническим террором в либеральном вкусе»; очень скоро он ощутит на себе эту длань.
Теперь уже трудно определить, действительно ли студенты приходили в редакцию «Северной пчелы», чтобы убить Лескова, и грозились подстеречь его «у Египетского моста», или то были провокаторы от полиции, использовавшие случай, чтобы натравить студентов на проколовшегося «красного»; много лет спустя Виктор Буренин скажет, что Лескова распяли агитаторы, которыми ловко дирижировали жандармы, и так, одним ударом, власть решила обе задачи: расколола лагерь «либералов» и отвела вину от виноватых.
Так или иначе, после 30 мая Лесков попадает в ситуацию страшную. бойкий «публицист обеих столиц» в мгновенье ока превращается в погорелого литератора.
Он еще – по иронии судьбы – продолжает «литературную полемику». Изучена свеженькая апрельская книжка «Современника», написан ответ Чернышевскому и опубликован этот ответ («Нападаем ли мы на студентов?») 30 мая – в том же номере, что и «пожарная» статья!
Дом горит, а «игра идет». Лесков еще раз выясняет подробности той давней, 8 марта, истории со срывом лекции профессора Костомарова. Он уточняет, кто именно «свистал и шикал» в зале городской думы. Он полагает, что реплика профессора: «Вы не либералы, вы – Репетиловы, из которых со временем выходят Расплюевы!» была произнесена в ответ на дерзости из зала. Он признает, что высылка Платона Павлова – факт, конечно, «печальный». И что г. Чернышевский немного все-таки похож на «кошку, которая знает, чье мясо съела»…
(Чернышевский уже не ответит: через тринадцать дней его арестуют и на двадцать лет вычеркнут из литературной жизни.)
Между тем Лесков переходит к очередному пункту и начинает защищать… Герцена. Для них (то есть для публицистов «Современника») уже и Герцен – «отсталый»! Это Герцен-то, на которого подросшее теперь поколение три-четыре года назад смотрело как на какого-то (так! – Л.А.) героя, – Герцен «отстал». О времена, о нравы! – восклицает Лесков. – Прав Тургенев, говоря, что русские как разойдутся, так и бога слопают.
Попавший таким образом на роль «бога» Герцен на это тоже не ответит, но не по физической невозможности, а по щепетильности. Тут тоже подвох, и тонкий. Дело в том, что в самый разгар драки «Северная пчела» решила предаться воспоминаниям и перепечатала из вятских «Губернских новостей» давнюю речь Герцена, тогда ссыльного, при открытии городской библиотеки. Коварный ход. Не в том, конечно, цель перепечатки, что Герцен, выказывающий полное почтение науке, берется в союзники по вопросу, «учиться или не учиться»; цель другая: Герцен в той речи лоялен к власти. Демонстративно «обеляя» и расхваливая лондонского изгнанника, Лесков незаметно топчется на его больной мозоли, он призывает своих нынешних оппонентов учиться у Искандера честности и благородству в том смысле, что тот «в условиях, в какие он был поставлен» (в Вятке! в ссылке! «под ножом»! в самый мрак николаевской ночи! – Л.А.), продолжает служить родине, не драпируясь в красную тогу и никого не увлекая к «опасным занятиям»!