Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице
Шрифт:
Иван был сух, желт, жилист и согбен, одет во все черное, словно монах-черноризец, и за монашеский же посох цеплялась его крепкая, чуть подрагивавшая рука. В щелястом зловонном рту редко торчали желтые зубы – старик стариком! Только глаза горели зло, молодо и страшно – словно два индийских камня-карбункула. Государь хищно впился взглядом в лицо Маше, и она почувствовала, что этот взгляд проникает глубже ее побледневших румяных щечек и лазоревых глазок – в самую глубину ее немудрящих девичьих мыслей! Потом взгляд карбункулов стал сальным и бесстыдно уперся и в ее высокую грудь, опять же без труда проникнув под тугой парчовый летник и даже под нижнюю рубаху…
Но Бог смилостивился над Машей, и когда царь протянул к ней свою цепкую
Так и стала она царицей. Венчал их царский поп Никита. Да только многие венчание это не признавали. Нельзя было на Руси столько раз венчаться. Но под венцом стояли – и на том спасибо! Сколько у царя женщин несчастных перебывало, из родов богатых да знатных, а жили, словно девки зазорные. Маша дрожала от страха и отвращения, когда царь к ней прикасался. Тошнило ее от этого безумного старика, от его рук похотливых, рта слюнявого, подбородка длинного, костлявого, волосом седым да жидким поросшего. Когда брал он ее, глаза закрывала и жениха своего представляла. А потом плакала.
Слезы эти царя страшно разгневали. Сказал, что собакам своим Машу скормит, коли она дальше слезы лить будет. Маша испугалась и плакать перестала. Только улыбаться царю все равно не могла – противно было. Когда забрюхатела, легче стало, оставил ее царь в покое. Поначалу все невест аглицких искал, Машку Гастингсову да Гамильтониху Аньку, а потом, когда сын у Марьи родился, сватовство свое на время оставил. А потом и вовсе прибрала его смерть костлявая, душегубца! Грех это, мужу своему законному смерти желать, да только Маша наверняка знала, что если бы прожил Грозный подольше, то сжил бы ее со свету, а родственников – в Сибирь или на плаху. А теперь она вдовица, да при сыне, не тронет ее никто!
Царице пришелся по душе Углич: маленький, тихий, с большими тенистыми садами, где так сладко пахло яблоками. Здесь было легко и свободно: особенно поначалу, когда царский шурин, боярин Годунов, ненадолго оставил ссыльную царицу и ее «щенка» в покое. Впрочем, Углич был не местом ссылки, а вотчиной, удельным княжеством, пожалованным царем Федором Иоанновичем своему младшему брату.
Москва осталась далеко – и слава богу! Марья ощущала себя жалкой пленницей в кремлевских палатах. А здесь, на волжском приволье, голова кружилась от неожиданной свободы. Братья под боком, Митенька с ней, что еще нужно опальной и немилой супруге, которая чудом избежала лютой смерти или монастыря?
Кремлевская неволя вернулась к ней в тот день, когда в Углич пожаловал дьяк Михаил Битяговский, наушник Годунова. Этот человек сразу не понравился царице. Да что там не понравился – она задрожала от невольного страха, когда он появился на щедро освещенном солнцем дворе Угличского кремля. Царица тогда только что с обедни вернулась, в палатах царских дворовые люди на стол накрывали. Наверху, в трапезной, Нагие уже неспешную беседу вели за чарами с медовухой. А Марья Федоровна с кормилицей Ариной Тучковой смотрели, как Митенька с друзьями во дворе играет. И Ванюшка Истомин, уже переодетый в одежду царевича, был тут же, от Митеньки в двух шагах. Царевич смеялся, смеялись игравшие с ним мальчики: Петька Тучков, кормилицын сын, да Федька Волохов, младший сын няньки Василисы. Старший Осип в тот светлый весенний день что-то не показывался. Опять без дела где-то шатался, видно, смотрел, у кого что плохо лежит…
За воротами раздался властный окрик: «Открывайте, сонные тетери, челядь Нагая, от царя Феодора Иоанновича посланный начальный человек со товарищи!» Так кричать мог только тот, кто имел право – уж в криках-то русский люд всегда разбирался! Дворня переполошилась, забегала, бросились за приказом к боярам: что делать-то, отпирать ли, не будет ли хуже? А царица только побелела вся, обомлела и, где стояла, на ступени крыльца опустилась, снова как в бесчувствии. Кормилица Арина побежала за водицей, чтобы госпоже в лицо плеснуть. На шум братья из трапезной спустились – сильные, крепкие, мордатые, таких не напугаешь! Дядя Афанасий Федорович в тот день опять из Ярославля рыжего Еремку Горсея, гостя аглицкого, в дом привез. Еремка тот, с иноземными лекарскими снадобьями знакомый, первым нашелся что делать и вдовой царице под нос какой-то пузырек с вонючей солью сунул. Тут-то речь к Марье Федоровне и вернулась. «Господа дядья и братья, милые, – запричитала она, – Митеньку моего не выдавайте, Митеньку! Приведите его ко мне скорей, люди добрые… Никому не отдам!!!»
Привели царевича, от игр оторвали, а за ним, в двух шагах, Ванька Истомин шел, брат его названый… И так они были похожи друг на друга, что Джером Горсей покачал головой и на мгновение задумался. «My dear lord, – быстро сказал он Афанасию. – Пусть второй малшик счезнет… goes… Immediately!»
– Убрать его с глаз, стало быть? – переспросил Афанасий Нагой.
– Так, my lord, ви-ер-но… He must go… Человек от tsar Федор не должен его увидевать…
– Видеть? – переспросил Афанасий, научившийся беседовать со своим верным другом Джеромом без толмача. Переводчик мог выдать их тайны Годунову, вот и пришлось думному дворянину Нагому научиться понимать мудреную речь любезного друга Джеромки, состоявшую на треть из аглицких, а на две трети из забавно исковерканных русских слов.
Афанасий дал знак слугам, и они увели Ванюшку Истомина, не понимавшего, чем он провинился и почему его уводят от названого братца.
– Ты, Ванятка, не бойся! – сказал ему вслед царевич. – Завтра снова играть будем…
– My lord, человек из Москвы не должен меня здесь увидевать too, – шепнул Горсей на ухо Афанасию Федоровичу. – Я имел свои дела с злодзей Boriska Hodunow. И не очень хороший дела, my lord. Спрятайте меня во дворце, а потом выводите тайно.
– Знаю я про твои московские дела, друг Джером! – хмыкнул Афанасий Федорович. – Твои верительные грамоты от царицы аглицкой Лизаветы вор Бориска принимать не хочет. Нашел в них какую-то закавыку, а тебя, мил дружок, в Ярославль сослал.
– В Ярославле я был обязан по делам my trade company, – поправил Нагого Горсей. – Не забывайте, my lord, я есть только торговий человиек, куп-и-е-ц по-вашему.
– И купец, и жнец, и на дуде игрец… Знаем, видали таких, перевидали… Тебя и делишки твои тайные я, мил друг, насквозь вижу. Так что держись меня – рука руку моет! А рука у меня – верная да крепкая! – С этими словами Афанасий Федорович для пущей убедительности сунул к носу англичанина здоровенный волосатый кулак. – Ты от царицы своей к московскому двору соглядатаем да доносильщиком приставлен, вот кто ты такой… Что нашу сторону принял, благодарю сердечно, да и Господь тебя отблагодарит – за дитятю стараешься, за душу безвинную. Спрячу я тебя покамест.
Нагой подозвал своего доверенного человека, родом угличанина, и Горсей торопливо ушел с ним.
«Открывайте ворота, сонные тетери! Не слышите, царев посланец едет!» – зычно крикнул Афанасий и лукаво подмигнул братьям.
Царский посланец, оказавшийся угрюмым с виду, плотным бородатым человеком в выцветшем кафтане с потертыми серебряными петлями, похожим скорее на воина, чем на дьяка, въехал во двор сам-десятый, на простых косматых бахматах [8] . Мутноватым, но цепким взором он обвел представшую перед ним картину.
8
Бахматы – общее название низкорослых крепких лошадей татарского происхождения, использовавшихся на Руси XVI–XVII вв. большинством служилых людей.