Три нью-йоркских осени
Шрифт:
Тем менее они видимы иностранцу, недолгому гостю Америки. И дело не только в том, что нищета гнездится в стороне от столбовых туристских дорог. Главное — в особенностях современной американской жизни, надежно изолирующих и маскирующих бедность. Так, белая рубашка и костюм стандартномодного покроя здесь далеко еще не признак и не мерка благосостояния. «В Америке нищета одета лучше, чем где бы то ни было в мире… В Соединенных Штатах гораздо доступнее быть прилично одетым, чем иметь сносные жилищные условия, питание и медицинскую помощь. Даже те, кто зарабатывает гроши, могут быть приняты за людей преуспевающих».
Харрингтон считает, что внутри прославляемой
Не знаю, является ли Харрингтон автором очень емкого определения: «культура нищеты». Во всяком случае, он широко пользуется этим термином. «Нищета в Соединенных Штатах, — пишет он, — не что иное, «как культура, институт, образ жизни». Отсюда ее устойчивость. «Культура нищеты» цепко держит людей в заколдованном круге, лишая их возможностей роста и прогресса. Родившийся бедным и умирает бедняком. Разговоры о равных возможностях — одно, статистические данные и непредвзятые жизненные наблюдения — другое.
Я прочел честную, убедительную книгу Харрингтона после поездок за океан, уже успев, как мне казалось, кое-что повидать и понять. И все же при чтении часто ловил себя на мысли: «Черт возьми, да как же мне это не бросилось в глаза? Почему я не заметил этого?»
Наверное, прежде всего потому, что, как говорит Харрингтон, Другая Америка бедна не в том смысле, который подразумевается в разговоре об отсталых странах, где люди рады сухой корке, как спасению от голодной смерти.
Я видел в 1958 году окраины Багдада, район так называемых сарифов — хижин из битых кирпичей, пальмовых листьев, кусков жести, скрепленных глиной картонных ящиков. Бессознательно я ожидал увидеть нечто подобное и в Нью-Йорке. А знакомый привел меня однажды на улицу, где стояли вполне приличные каменные дома — правда, довольно угрюмые.
— И это трущобы? — не поверил я.
— Подожди, присмотрись получше, — ответил знакомый.
Мы неторопливо пошли по улице. Из-за угла с воем выскочила полицейская машина. И посмотрели бы вы, сколько физиономий, то испуганных, то выражающих любопытство, появилось вдруг в окнах! По четыре-пять в каждом! Стало очевидно, как плотно, туго набиты эти каменные ящики, разгороженные внутри на крохотные клетки.
И еще один урок того, насколько трудно проникнуть в суть вещей приезжему издалека и наблюдающему чужую жизнь, так сказать, снаружи, а не изнутри, дал мне тот же бессонный квартал, который я с самоуверенностью знатока показывал Д.
Замотавшись, мы с ним так и не побывали там снова. Уже незадолго до отъезда из Нью-Йорка, забежав прощаться в отделение ТАСС, я вскользь упомянул о нашем походе в квартал на Сорок второй улице.
— Постойте, — сказал один из всезнающих тассовских журналистов, — а ведь о вашей этой улице с полгода назад печаталась серия очерков. Именно о квартале, который вас заинтересовал. Я вам поищу.
Очерков было пять. Я прочел их с чувством стыда за свое невольное верхоглядство. Я-то с видом старожила показывал все новичку! А на поверку выходило, что о нравах бессонного квартала мне было известно не больше, чем становится известно пассажиру о нравах станционных служащих после пятнадцатиминутной стоянки поезда.
Кроме жизни видимой, говорилось в очерках, есть еще жизнь невидимая, которая не всегда доступна глазу наблюдательного соотечественника, не говоря уже об иностранце. «Лоствилль», потерянное место, рана на лице города — так американский журналист назвал неоновые дебри квартала на Сорок второй улице.
Он разговаривал здесь со многими людьми без имени, без рода, без племени и выслушал немало историй о насилии, безнадежности, одиночестве, лишениях и отчаянии. Он узнал, что для многих этот квартал — последняя остановка в жизни.
Ему повстречался старик, бросающий свою вставную челюсть в чужую кружку с пивом и потом допивающий остатки. Пожилой джентльмен, сорок лет промышлявший продажей порнографических открыток, жаловался, что теперь слишком многое стало печататься открыто в журналах и доходы падают. Женщина с длинными сальными волосами предложила журналисту: «У меня хорошая комната на Десятой авеню, пошли».
Он услышал от одного из компании разгуливавших с невероятно накрашенными глазами гомосексуалистов: «Теперь все стало по-другому. В последние пять лет нас признали. Мы победили». Парень, постоянно слоняющийся по бессонному кварталу, предупредил его, что нужно быть всегда начеку: «Здесь украдут даже твои глаза». Другой парень, по имени Джонни, который успел побывать во всех тюрьмах больших городов, разоткровенничался: «Вы можете пойти куда угодно, но нигде не найдете такой коллекции дураков, как здесь… Они приезжают на автобусах с деньгами из копилок и матрацев и спускают все деньги здесь. Они спрашивают, где найти девку. Я говорю слизняку, что знаю не очень дорогую. Но послушай, говорю я, она может украсть твой бумажник и выбросить твои брюки за окно. Лучше отдай его пока мне. Потом этот дурак ходит по лестницам и ищет номер квартиры, который не существует, а я ухожу с его бумажником»..
Журналист выслушал исповедь Роберты Стивенс, немолодой уже женщины, которая пришла в заведение «Увлекательные игры» на Сорок вторую, потому, что ей некуда больше идти. Она была когда-то танцовщицей, мечтала о сцене, потом все пошло прахом. Теперь она живет неподалеку от Центрального парка: «Это меблированная комната, больше мне ничего и не надо. У меня есть библия, два платья и одно пальто. Кухня общая, в коридоре, и приходится надписывать продукты, потому что их крадут. Я одна теперь. Все, что у меня осталось, я спускаю здесь. Здесь не надо думать».
Она рассказала это в одной из закусочных, торгующих пиццей, куда повел ее журналист. То был час далеко за полночь, когда бессонный квартал начинает успокаиваться. Военная полиция допрашивала пьяного моряка, негритянский парнишка с расширенными и испуганными глазами почему-то не решался войти в метро…
Журналист видел, как неторопливо пошла его собеседница, как моряк в белых брюках отделился от стены кинотеатра и оба, уже вместе, направились дальше. Было половина пятого утра, и оставалось еще немало времени до того, как солнечный луч появится над «Лоствиллем», потерянным местом ss центре Нью-Йорка.
Перед самым отъездом, считая минуты, я забежал еще раз в знакомый квартал. Казалось, я узнавал героев очерков. Я увидел теперь, сколько здесь полицейских и плечистых молодцов в штатском с повелительными холодными глазами, при приближении которых мгновенно таяли кучки перекидывающихся короткими фразами молодых людей. Я выделял теперь из толпы, спешащей к поездам, красавчиков в обтянутых брючках и с подкрашенными губами, нечистоплотных стариков с блуждающими глазами бродяг. Я различал теперь человеческую накипь, теряющуюся для новичка в полуторамиллионном потоке людей, ежедневно проносящемся через Таймс-сквер на земле и под землей.