Три повести
Шрифт:
Старуха все еще не доверяла ему и боялась его в своей беззащитности. Он вздохнул. Как же надо было обидеть, поранить в самое сердце мирный, добрый к каждому путнику народ, чтобы появились в нем такие нелюдимость и подозрительность? Он смахнул с губ ребенка присосавшихся, точно уснувших мух и вышел из дома. Абрикосовые деревья, густо усыпанные плодами, изнемогали от тяжести. Перезрелые плоды с потемневшей мякотью валялись на земле, и одинокая курица, вытягивая жалобную ноту, потерянно ходила по двору: безлюдность была томительна и для нее, как предгрозье. Макеев поднял несколько абрикосов и пошел со двора в пустынное и выгоревшее марево летней степи. Великое безмолвие было сейчас над ней. Там, в мареве, лежали Одесса и Николаев; и море, наверное, посылало эти
Он вышел на дорогу и пошел по ней, ожидая попутного грузовичка, но дорога была необычно пустынна. Только сладкая мякоть абрикосов напоминала о чем-то былом, чему не скоро суждено повториться.
V
Река, на которой оборонял теперь полк водный рубеж, все же приманивала привычно людей. То пробирались к воде женщины с ведрами, то перед вечером кто-нибудь поодаль бултыхался в воду, хотя купанье было запрещено. Городок сбегал к реке огородами. Точно торопилась в это лето земля отдать человеку все, что могла. Огромные головы капусты, и черно-лиловые баклажаны, и помидоры, почти обрывавшие стебли, на которых они держались, — все было изобильно, непомерных размеров, все жадно отдавалось жаркому солнцу.
Пока строили блиндажи и копали окопы, командирам разрешили занять ближние к реке дома. Соковнину достался продавленный широкий диван в маленьком домике, укрытом, как беседка, вьющимся виноградом. Все в этом тишайшем городке было вопреки войне и уничтожению. Яблоки уже вызревали в садах, и украинская большая луна с колдовской силой лила свет, и все в тени широких деревьев, казалось, было предназначено для счастья и встреч… Приходила ночь, и не было видно ни окопов, которые уже тянулись на речном берегу, ни порванных сброшенной накануне бомбой проводов телеграфа.
В низенькой комнатке, где ночевал Соковнин, соседствовало с ним неизбывное горе. Все вдруг было сдвинуто с места в этом маленьком домике с трудовой его жизнью. Откуда-то из-под Одессы и Винницы наехали сородичи, изнесчастившиеся, с детьми, с жалким скарбом, сразу ставшие бездомными. Маленькие дети со скорбными лицами старичков глядели с ужасом на небо, откуда на всем их пути через степь сыпалась смерть. К нему, Соковнину, с вопрошающей надеждой были обращены теперь лица стариков и детей, и семиклассницы, черненькой, с библейскими глазами, винницкой школьницы Раечки. Был и круглый стол в беседке, где обычно мирно собиралась вечерами семья, и кружевное отражение листьев вьющегося винограда на лунной дорожке, и блеск ночной реки, на которой уже не горел огонек на дальней лодке рыбака… Уже предстояло очистить от жителей и эту приречную часть, где ржавыми отвалами рыжела выброшенная из окопов земля и где вскоре ожидались бои.
В чистоте летнего вечера, со школьническим прилежанием сложив на коленях руки, Раечка, точно на уроке, ждала объяснения чудовищной жестокости врага. И куда, в какую неизвестность предстояло идти сейчас дальше?
Три недели назад полк понес значительные потери в бою. Капитан Ивлев и Костя Кедров пропали без вести. Первые утраты встречали на долгом пути. Как можно было объяснить сложное движение войны этой по-ученически настойчивой девочке? Она тосковала. Все было сорвано с места, брошена любимая школа, покинут город детства: она была здесь одна, без родителей, с какими-то дальними сородичами, — один из тех листьев, которые тысячами сорвала война…
— Но скажите: как жить, если так сломана жизнь? — спросила она с тоской.
— Жизнь не сломана, Раечка, — сказал Соковнин, — именно за то мы и боремся, чтобы ее сохранить.
— А если у меня убьют отца и мать, — воскликнула она, — ведь они старики и беспомощные… это тоже будет значить, что жизнь не сломана? — Ему показалось, что она заплакала. При свете луны он увидел, что она только крепко, до боли, впилась в свою руку зубами. — Возьмите меня с собой, — сказала она голосом, полным решимости. — Я буду разведчицей… ну, санитаркой хотя бы. Вы не думайте, я сильная, я смогу дотащить на себе раненого…
Он с жалостью погладил ее холодную руку.
— Кончится война, Раечка, вы сможете больше сделать. Подумайте только, сколько после войны придется залечивать ран. Постарайтесь окончить школу, куда бы вас ни закинуло…
Вдруг где-то на вокзале часто-часто, срываясь, загукал товарный паровозик. Тонкий захлебывающийся гудок молочного завода на окраине ответил ему, и ночная тоскливая тревога простерлась над городом.
Вблизи шести арок железнодорожного моста, через который медленно — по ночам с потушенными огнями — переползали поезда, — все вблизи этих арок давно было разрушено. Первой была разрушена бомбой городская баня, потом приречные домики. Но утром мост, нетронутый, возникал из тумана: тяжелые поезда с орудиями на платформах по-прежнему шли по нему — к Одессе, к морю. По нескольку раз в день начинали гукать паровозы на станции, и люди привычно устремлялись к выкопанным щелям и укрытиям на городском скверике. Но кончалась тревога — и опять по-южному теплел городок, и не на одну красивую рослую украинку оглядывался оторопелый военный человек, обдергивая на себе выгоревшую гимнастерку. Старый садовник, недовольный беспорядком, сердито поправлял и подвязывал цветы на большой клумбе перед зданием городского Совета: цветы тоже сопротивлялись войне, цветы хотели цвести. Приходили грозы, шумные, стремительные, с могучими южными ливнями, которые жадно, пузырясь и чавкая, поглощала пересохшая земля. Тогда тяжелые громы, сопровождавшие ломаные зигзаги молний, величественно грохотали над степью.
К ночи собралась гроза. Томительный теплый вечер тревожно озарялся далекими зелеными зарницами. Луна все чаще ныряла в рваные, степные, с клокастыми боками облака. Можно было на несколько часов уснуть на диванчике в укрытом вьющимся виноградом домишке. Давно уже выработался порядок этого военного сна: сапоги стояли рядом на уровне ног, чтобы их безошибочно можно было схватить в темноте; пилотка засунута под подушку; портупея ослаблена, но не снята: сколько раз тяжелый ТТ [35] продавливал бок во сне. Но усталое тело хотело отдыха, и Соковнин засыпал, едва коснувшись щекой подушки.
35
ТТ — система пистолета.
Окно было открыто, предгрозовой ветерок зашелестел в темноте. Потом обвалами принесся со степи еще далекий гром. Зазвенели стекла, с шорохом полетела сорванная листва. Ровный шум дождя становился слышнее, и первые тяжелые капли застучали о крышу. Потом все это разразилось прекрасной ночной бурей. Дневным сильным светом освещали молнии комнату, и потоки уже неслись по покатым дорожкам. Нет, грешно было спать в такую сверкающую грозовую ночь! Соковнин нащупал рукой сапоги, и в ту же минуту сквозь шум дождя и громовые раскаты печально, бодрствующе загукал знакомым голоском паровоз… Они летели в грозу, — может быть, с высоты, над тучами наблюдая феерическое фехтование молний и готовясь сбросить на спящий мирный городок еще десятки бомб. Уже сквозь ливенный шум было слышно, как бьют зенитки у моста. В ту же минуту из темноты, вспыхивающей длительными судорогами молний, точно ослепленная птица, Раечка ворвалась к нему в комнату.
— Они летят… они опять летят, — бормотала она, натыкаясь на стулья, на стол, на него, Соковнина, — жалкая, перепуганная до смерти девочка. — Сергей Николаевич, они сейчас будут бросать бомбы… вот, слышите?
Она забилась в его руках. Удар грома сопровождал длительными раскатами близко разрядившийся стремительный зигзаг. Соковнин отрывал от себя ее руки.
— Ну, Раечка… ну, образумьтесь же, Раечка! — Но, казалось, их были десятки, этих влажных, маленьких, умоляющих рук. Он наконец совладал с ней и посадил ее рядом с собой на диван. — Ну, что же это такое, — сказал он сердито. — Нельзя так бояться. Не обязательно бомба упадет на нас с вами.