Три рассказа: Смерть Шиллингера, Человек с коробкой, Пожалуйте в газ
Шрифт:
– Мамочка...
Растет куча вещей: чемоданы, узлы, пледы, пальто, дамские сумочки. Некоторые падают, раскрываются сами собой. Сыплются яркие радужные банкноты, золото, часы. У вагонов возвышается гора хлеба, громоздятся пестрые банки мармелада, повидла, груды баночной ветчины, валяется колбаса, развеян по гравию сахар.
Забитые людьми отъезжают машины. С адским грохотом. Под вопли и причитания женщин, оплакивающих детей. При тупом молчании внезапно осиротевших мужчин. Те, что направо, – молодые и здоровые, – им в лагерь. Газа не миновать, но сперва поработают.
Туда и
У Канады ни минуты покоя. Те, что дежурят на сходнях, заняты сортировкой. Вталкивают людей на ступеньки, утрамбовывают в машине. На каждую – примерно по шестьдесят. Так, плюс-минус.
Рядом стоит молодой, гладко выбритый господин – эсэсовец-счетчик. Что ни машина – черточка: 16 машин – 1000 человек. Так, плюс-минус. Господин уравновешенный, аккуратный. Машина не тронется без его ведома. И без его черточки. Ordnung muss sein (немецкий)! Да будет порядок!
Черточки превращаются в тысячи, тысячи – в транспорты. Про них говорят: чешский, венгерский, греческий... Из Салоник, из Страсбурга, из Роттердама... Об этом уже сегодня скажут: Бендзин. Но имя, что получит он в вечности, – Бендзин-Сосновец. А тем, кто пойдет в лагерь, достанутся номера: 131-132. Понятно, что тысячи. Но в сокращении, в просторечии будет так: 131-132.
Транспорты умножаются на недели, месяцы, годы. Когда кончится война, будут считать сожженных. Насчитают четыре с половиной миллиона. Самая кровавая битва войны, самая большая победа единых сплоченных немцев. Ein Reich, ein Volk, ein Fuehrer (немецкий). Одна страна, один народ, один вождь – и четыре крематория.
Но крематориев будет шестнадцать. Пропускная способность – пятьдесят тысяч в сутки. Лагерь расширится. Проволока под током упрется в Вислу. Население – триста тысяч полосатых бушлатов. И называться будет Verbrecherstadt (немецкий) – город преступников.
Людей хватит. Сгорят евреи, сгорят поляки, сгорят русские. Придут люди с запада и юга, с материка, с островов. Явятся полосатые бушлаты, отстроят разбитые немецкие города, вспашут заброшенные земли, а когда свалятся в беспощадной работе, в бесконечном bewegung (немецкий) движении, – откроются двери газовых камер.
Вагоны опустели. Худой щербатый эсэсовец спокойно заглянул в середину и мотнул с отвращением головой.
– Rein (немецкий)! Очистить!
Заходим. По углам, среди кала и раздавленных часов, лежат задохшиеся, затоптанные младенцы – нагие уродцы с огромными головами и вздутыми животами. Выносим их, как цыплят, за ноги. По паре в каждой руке.
– Не тащи на машину. Отдай женщинам, – говорит эсэсовец, закуривая... А зажигалку заело. Ею и занят.
– Берите же, ради Б-га! – кричу я, потому что женщины убегают, втянув головы в плечи.
Странно и нелепо звучит Имя Г-сподне. Ведь женщины с детьми, даже с мертвыми, идут к машинам. Все без исключения. А мы-то уж знаем, куда те машины... И глядим друг на друга с ненавистью и страхом.
– Что, не хотят брать? – сказал
– Не надо стрелять. – Седая высокая дама берет у меня младенцев и смотрит прямо в глаза. – Дети... дети...
Привалился к вагону... Кто-то дергает за руку.
– Идем, дам тебе выпить. En avant (французский)! Вперед!
В голове помутилось. Чье-то лицо прыгает перед глазами, расплывается. Огромное, прозрачное. Сквозь него – неподвижные деревья. Черные... Перетекающая толпа... Быстро и резко моргаю: Анри.
– Слушай, француз, мы добрые люди?
– Нашел время...
– Нет, понимаешь, во мне злость против этих... Ведь почему мы здесь? Из-за них. Я ни капельки им не сочувствую. Хоть бы сквозь землю провалились. Так бы и бросился с кулаками. Патология, да?
– Ох, дорогой, норма. Расчислено и учтено. Рампа мучается, ты бунтуешь. А злость легче всего сорвать на слабом. Ну и срывай! Для того ты здесь и поставлен, если рассуждать здраво, compris (французский)? Усвоил? – Анри удобно расположился под балками. – Учись у греков – не теряются: жрут что ни попадя. Один при мне умял целую банку мармелада.
– Скоты. Утром кровью будут дристать.
– А ты не был голодным?
– Скоты! – повторяю упрямо. – Bydlo (польский)!
Закрываю глаза. Слышу крики. Чувствую, как дрожит земля. И горячий воздух на веках. Пересохло в горле...
Люди плывут и плывут. Автомобили воют, как бешеные собаки. Трупы из вагонов, затоптанные младенцы, калеки и околевшие, уложенные в один ряд. И толпа, толпа, толпа...
Подкатывают вагоны. Вырастают кучи одежды, мешков, чемоданов. Люди выходят, щурятся на солнце, давятся воздухом, клянчат, ради Б-га, попить. По машинам. И уезжают... Снова вагоны, снова люди... Ох, все смешалось! Где сон, где явь?.. Какие-то деревья качаются разом с улицей, с пестрой толпой... Ах да, это Аллеи в Варшаве – та самая улица, где гестапо... Шумит в голове...
Анри дернул меня за плечо:
– Не спи! Идем грузить барахло!
Людей нет. Последние машины тянутся по проселку, вздымая громадные тучи пыли. Поезд ушел.
Гуляют почтенные эсэсовцы, отсвечивая серебром. Среди них – женщина. Сейчас только дошло до меня, что была здесь все время женщина! Сухая, безгрудая, костистая. Редкие волосы собраны в «нордический» узел, гладко зачесаны. Руки сунуты в широкую юбку-брюки. Ходит по рампе с крысиной усмешкой на тонких губах. Ненавидит женскую красоту со всей силой жабы и каракатицы.
Комендантша FKL. Пришла обозреть товар. Тех, кто пойдет в лагерь. Кого расторопные ребята, банные парикмахеры, избавят от лишних волос, и вольная, не утраченная стыдливость доставит мальчикам много радости.
Стало быть, грузим барахло. Таскаем тяжеленные чемоданы. Вместительные, богатые. С трудом закидываем на машину. Штабелюем. Распихиваем-рассовываем. Режем, где удается, ножом. Для удовольствия. И в поисках водки или духов, которые выливаем прямиком на себя.
Какой-то открылся. Вытряхиваем костюмы, рубашки, книжки. Хватаюсь за сверток. О-о, тяжелый! Разворачиваю – золото. Две полные горсти. Часы, браслеты, перстни, бриллианты...