Три страны света
Шрифт:
Наступила ночь, глухая и черная, ни проблеска луны, ни одной звездочки! К счастию, предсказание Антипа не сбылось: ветер стих. Не видя друг друга, промышленники долго толковали о бедственном своем положении, вспоминали родных и родную далекую сторону, давали взаимные обеты, что если кому-нибудь господь приведет спастись (им еще приходили в голову и такие надежды!), тот не забудет семейства погибших товарищей. Наконец разговор понемногу смолк. Каждый молча предался своим черным мыслям.
Наступила мертвая тишина. Только по временам, осаждаемая набегающими стамухами, льдина вздрагивала и трещала; тогда промышленники быстро вскакивали и перекликались, ожидая с трепетом разрушения своего непорочного убежища. Но стамухи проносились мимо, и снова
Если б кто через непроницаемый мрак полярной ночи мог вглядеться в лицо Антипа, тот, быть может, подивился бы наружному спокойствию этого человека в то время, как глубокое страдание переполняло его душу. С давних лет кормщик Ледовитого океана, освоившийся с беспрерывными опасностями, он привык подавлять свои ощущения, но тем страшнее были его страдания, глухие, затаенные, не вырывавшиеся ни одним стоном, ни одной жалобой.
Не совсем обыкновенным явлением в среде своей во многих отношениях был Антип. У него были свои убеждения, свои верования, свои цели в жизни, и оттого еще трудней было ему расставаться с жизнью, чем его товарищам. Но он уже давно примирился с личным своим бедствием, и если б дело шло только о, собственной его гибели, в душе его, может быть, теперь было бы столько же твердости и спокойствия, как и в его лице. Другие муки терзали его.
– Обманул я тебя, барин! – шептал он рыдающим голосом, полный горькой мыслию о своем несчастном хозяине, которого заманил он красными рассказами и посулами в суровую сторону, враждебную человеку, будто нарочно затем, что хотел его гибели. – Обманул, и назовешь ты меня обманщиком.
Чувство человеческого достоинства было сильно развито в Антипе, и гордость его возмущалась при одной мысли, что он не докажет теперь своих посулов и Каютин сочтет его обманщиком. Притом он любил Каютина, встретив в нем многое, что крепко приходилось ему по душе, знал часть его грустной истории, его любовь, высоко ценил то великодушное доверие, с которым молодой человек предал ему во власть судьбу свою, последовав за ним с завязанными глазами… И, может быть, в первый раз с той поры, как перестал быть ребенком, Хребтов не выдержал: среди мертвой тишины и непроницаемого мрака ночи послышались рыдания. Они были тихи, отрывисты и слышались только одну минуту, но страдание целой жизни, не освещенной ни одним лучом радости, с потрясающей силой выразилось в них…
– Что ты, Антип Савельич? – с испугом спросил Дорофей, пораженный пронзительным стоном товарища.
– Я… ничего! – отвечал Антип, и в голосе его уже слышалась прежняя твердость.
Между ними завязался разговор.
– Господи! не дай только умереть голодом! – сказал Дорофей с глубоким вздохом.
– Доживешь до утра, авось бог пошлет пищу… да нет, быть буре к утру. Спасибо деду – научил хорошим приметам: никогда не обманывали! а будет буря, так… не бойся, Дорофей, не умрешь с голоду!
Антип усмехнулся.
Дорофей предался отчаянью.
– Привел господь, – говорил он уныло, – умереть без могилы, без креста, без покаяния.
– Сокрушайся сердцем перед господом, вот истинное покаяние, – сказал Антип торжественным голосом. – А коли хочешь облегчить душу устным покаянием, так господь не взыщет и не осудит, если погибающие рабы его, застигнутые в пустыне, исповедуют устно прегрешения свои друг перед другом.
Уныло и глухо раздавался среди глубокой тишины голос Дорофея, благоговейно, с мельчайшими подробностями передававшего товарищу все, в чем, по мнению его, согрешил он перед богом, Антип покаялся ему в свою очередь, и удивительно проста и коротка была исповедь морехода, вся жизнь которого слагалась из морских трудов и опасностей, с немногими промежутками отдыха, не богатого грешными радостями. Дорофей, между прочим, узнал, что Антип был один-одинехонек в целом мире; ни сестры, ни брата, ни жены, ни даже дальней родни у него не было, а помнил он одного старого деда, который приучал его, ребенка, ходить на промыслы, учил править рулем, примечать по звездам и солнцу направление
Так проводили они свою последнюю черную ночь. А ночь, чем глубже, тем становилась черней и черней. Томительна и страшна была мертвая тишина, царившая кругом них; невыносимо унылое и ужасное слышалось в отдаленном грохоте разрушавшихся льдин, который сливался с плеском волн и глухим воем моржей. Настроенные к благоговейным мыслям, Дорофей и Антип молчали, может быть творя молитву. Товарищ их также давно притих, утомленный и убаюканный собственными своими стонами. Только слышались на льдине по временам шелест шагов и тоскливое скуленье собаки, которая медленно бродила в глубоком мраке, как будто не находя удобного места.
Вдруг яркой огненной искрой мелькнул свет… прогремел выстрел, собака дико, пронзительно завизжала.
– Трифон! – грозно закричал Антип, угадав в одну минуту и предательскую покорность дикаря, и его долгое молчание и кинувшись к месту, откуда раздался выстрел.
– Отдай мне собаку! что тебе в раненой собаке? – раздался умоляющий голос дикаря. – Она теперь никуда не годится. Она шла близко, близко, я ненароком тронул курок – ружье выпалило… Она умрет, уж я знаю… не отдашь ее мне, так я умру, умру с голоду!
Так хитрил дикарь, почти обезумленный голодом. Обезоружив его, Антип кинулся к своей собаке, продолжавшей стонать.
Скоро на льдине снова воцарилась тишина, еще унылее и ужаснее прежней. Только рыдал и стонал дикарь, чтоб ему отдали собаку!
Тишина была перед бурей. Не ошибся Хребтов, не обманули его приметы, купленные долгим опытом: через час разыгрался ветер с страшною силою, – и море проснулось. Поднялось волнение, сильней заходили и загрохотали стамухи, и вдруг, окруженная ими со всех сторон льдина наших промышленников вздрогнула, затрещала и заколыхалась. С криком ужаса вскочили они и в ту же минуту почувствовали, что непрочное их убежище, сдвинутое с места напором стамух, быстро помчалось по морю. В совершенном мраке плыли они несколько времени, беспрестанно орошаемые дождем, осыпаемые, словно градом, осколками носившихся льдин. Смертью грозила им каждая минута, несчастные тихо молились. Ветер все крепчал и крепчал и, наконец, разогнал тучи, омрачавшие небо: неожиданно, с страшной быстротой, ночь осветилась мириадами звезд и круглым бледным месяцем в полном сиянии. Обрадованные промышленники быстро осмотрелись: поляна их неслась по довольно открытому пространству вод, усеянному только мелкими льдинами; стамуха, около которой они с вечера остоялись, тоже плыла, вместе с поляной. Льдов вообще во все стороны видно было гораздо меньше, чем вечером. Большое стадо белых медведей плыло невдалеке к широкой поляне, на которой виднелись, подобно огромным чурбанам, спящие моржи. В разных сторонах неба играло северное сияние.
– Вот и еще раз привел господь увидеться! – сказал Дорофей Антипу. – Только уж, верно, в последний – ветер все крепчает… К утру, глядишь, буря поднимется!
Точно, к утру ветер страшно усилился. Море расходилось с ужасающей свирепостью. Но все еще держалась, будто назло ему, хрупкая льдина и несла – бог знает куда! – голодных, трепещущих и промоченных до костей промышленников.
Утро было ясное. Солнце, окруженное паром, ярко и торжественно горело над морем, как будто прощаясь с промышленниками.
Сильна любовь к жизни! Как только около льдины начали показываться чайки, Дорофей тотчас взял винтовку и стал настороже. Трифону тоже дали винтовку.
Дорофей и Трифон стояли с поднятыми ружьями в разных концах льдины; Антип нагнулся, чтоб перевязать ногу своей собаке, раненной дикарем; вдруг собака дико завизжала, вырвалась и кинулась в другую сторону. Антип поднял голову: в двадцати шагах от него, мимо самого края льдины, плыл огромный белый медведь.
– Братцы, медведь! – невольно закричал Антип.