Три судьбы. К берегам Тигра. Пустыня. Измена
Шрифт:
С удовольствием вспоминаю баню в Тулэ, куда меня чуть не насильно затащил Пузанков. К сожалению, другого случая помыться не представляется, а общение с курдами и посещения их шатров не проходят даром. Я чувствую, как по мне ползают противные, неумолимые враги. Все чистое белье, взятое с собою на дорогу, уже израсходовано, а постирать как следует грязное не удается. Химич упорно старается применить рецепт собственного изобретения. На каждой ночевке он снимает с себя гимнастерку и покрывает ею горячую, потную спину коня. По его словам, конский пот — волшебное средство против паразитов. К несчастью, практика опровергает теорию, и бравый прапор не
Больные чувствуют себя все хуже. Один из них, Саценко, настолько ослабел, что вынужден был слечь на носилки. Среди этих невзгод приятно смотреть на Зуева. Он едет рядом со мною и бесконечно чему-то радуется. Его детское лицо сияет избытком юного беспричинного счастья. Он мурлычет себе под нос юнкерскую песенку о «паре голубеньких глаз» и улыбается, по-видимому, собственным мыслям. Это в первый раз после смерти Трохименко.
— Что с вами, юноша? Видели приятный сон?
— Да, Борис Петрович, чудесный. Я вообще редко вижу сны, особенно хорошие, но сегодня видел голубой сон.
— Голубой? Это что ж такой за сон? — недоумеваю я.
— Не знаю, как вам объяснить. Это есть такая песенка Вертинского «Как сон голубой». Ну, одним словом, радостный, счастливый. — Он смущается и тихо договаривает: — Маму свою видел с сестрой и еще подругу сестры, ее одноклассницу, которая мне давно очень нравится. Вы не думайте, конечно, — спохватывается он, — что я верю в сны. Нет, этого нет, а все же очень приятно хоть во сне с родными повидаться.
Нужно сказать, что Зуев поэт, хотя в этом он никому никогда не признается. Но однажды мне случайно попались на глаза плоды его ночных вдохновений, где воспевались чьи-то белокурые локоны и голубые глаза. Стихи были довольно наивные, написаны неумело и хромали по части размера, но их тон и свежесть выраженных в них чувств взволновали меня.
Горы постепенно сливаются с равниной. Еще верст десять-двенадцать, и кончится благодатный гористый Курдистан, населенный славными, так радушно встречавшими нас людьми.
Дорога ныряет среди холмов и медленно спускается вниз. По равнине стелется туман. Вдали сверкает широкая лента реки, за нею сереет полоса бескрайней низменности, укутанной в голубовато-пепельную мглу. Вся местность кажется беспощадно выжженной солнцем, и только берега реки окаймлены темными рядами деревьев. Горячее дыхание пустыни чувствуется все сильнее. Зной становится нестерпимым. Нас охватывает горячий, неподвижный, удушливый воздух. Зеленая волнистая мурава кончается у подножия гор и сменяется сухой травой, пожелтевшей от беспощадных лучей солнца. Под ногами скрипит нанесенный ветрами пустыни мертвый, безжизненный песок.
— Вот она, степь-матушка, без конца, без краю! Почему-то она ровно туманом покрыта?
— А должно быть, и жарко в ней, как у черта в пекле, — несутся голоса.
Всем любопытно взглянуть на беспредельную, задернутую пеленой тумана равнину.
— А в ней не спрячешься. Как на ладошке видать со всех сторон, — цедит сквозь усы Химич, оглядывая скучающим взглядом низменность.
— Ричка! Слава тоби, господы, дошлы до степу. Хай с тымы, с горамы, обрыдли по це мисто, — радуются казаки.
Мы спускаемся по затейливо петляющей горной тропинке. Курды-проводники довольны. Они щелкают языками и что-то весело лопочут по-своему. Внизу, у подножия последнего холма, они расстанутся с нами, и мы совершенно одни пойдем к далекому и неведомому Тигру. Что будет с нами в этой жуткой степи, удастся ли нам скоро встретить англичан — не знаю. Казаки тихо запевают:
Ой ты, степь моя, степь Моздоцкая… Да широко ты, степь, пораскинулась, К морю синему, да Хвалынскому Понадвинулась.Второй день идем по степи. Пока ничего особенно страшного. Пустыня издали казалась гораздо беднее растительностью, чем в действительности. Седой ковыль беспрестанно движется по степи, колеблющимися волнами убегая на юг. Чахлые деревца, более похожие на кустарник, понатыканы по сторонам. Груды выветрившихся скал и камней высятся над степью. Серые, неприветливые птицы кружат над ними. Ковыль шуршит под копытами коней и кое-где, особенно в ложбинках, поднимается почти до стремян. Идем без дорог, по компасу и карте. Гамалий не сводит глаз с трехверстки. Впереди маячат дозоры. Двигаемся не спеша. Ночь провели довольно спокойно, сделав привал там, где нас застигла темнота. Больным нашим хуже. Как думает фельдшер, у Саценко не малярия, а брюшной тиф. Час от часу не легче, особенно если учесть отсутствие какого-либо ухода за больным и наше беспрерывное продвижение вперед.
Степь все раздвигается, и не видно ее конца. Чем дальше мы углубляемся в нее, тем больше охватывает чувство одиночества и полной заброшенности. Иногда мысль возвращается к полку, к оставленным за линией фронта товарищам, к станице. Как видно, казаки испытывают то же самое. Они чаще вздыхают, реже смеются и совершенно не поют песен. Даже беспечный и всегда веселый Востриков присмирел, и его голоса не слышно из рядов. Питаемся запасами сушеной баранины, взятой из последнего кочевья, коням выдаем уменьшенную порцию ячменя. Химич молчит и только изредка искоса бросает на нас взгляды. Зуев сдружился с Аветисом Аршаковичем и усиленно зубрит английские разговорные фразы, коверкая произношение: «Спик ю инглиш?», «Ай лов ю». Гамалий неизменно бодр, и держится по-прежнему твердо и уверенно.
— Ну, орлята, не вешайте носы, — окликает он приумолкнувших казаков, — Що, Лобада, мабуть до жинки захотилось?
— Що ж, и то добре. Теперь в степу на Кубани жыто цвитае, — мечтает Лобада, — и просо и пшениця по над хуторами поднимается та блескать як сонце, з степу духовитый витер йде. А ты, як той пан, сыдышь пид сонцем та гриешься.
— Що ж, мало тоби тут сонця? Всего кажин день, як кабана, жарит, — сумрачно бросает ему Сухорук.
Легкое оживление пробегает по рядам и снова исчезает. Люди утомлены и вялы, у большинства усталое выражение глаз. На каждой стоянке все так и валятся на землю. Отдохнуть! Бесконечное путешествие и этот проклятый зной изнурили людей. Солнце круглый день немилосердно льет на нас потоки своих расплавленных лучей. От них не спасают ни мохнатые папахи, ни плотные черкески. И чем больше вливается в нас этого ядовитого тепла, тем слабее и беспомощнее становимся мы. Солнце круглым желтым блином висит над нами и заливает всю степь ослепительным блеском. К вечеру оно неожиданно скатывается к горизонту, разливая по небу фантастическую оргию красок. Ночью степь принимает совершенно иной облик. Луна освещает пустынную равнину мертвым, фосфорическим сиянием. По степи бегут какие-то шорохи, шуршат высокие сухие травы, и кажется, будто бродят где-то возле нас неведомые люди. Казаки тревожно всматриваются в ночь и, вздыхая, шепчутся: