Три судьбы. К берегам Тигра. Пустыня. Измена
Шрифт:
Наконец все увязано, упаковано, навьючено. Садимся на коней и трогаемся в путь. Казаки крестятся и оборачиваются, бросая назад, в сторону темнеющих на горизонте Курдистанских гор, прощальные взгляды. Все отлично понимают, что самое трудное начинается теперь.
Объезжаем прибрежные буераки и идем по густому лесу. Впереди среди деревьев мелькают наши дозоры.
— Маленько подались влево, — говорит Гамалий, складывая карту, которую он только что вновь рассматривал. — Теперь придется исправлять направление.
Ехать хорошо. Верхушки деревьев тесно переплетаются между собой, образуя настоящие арки. Мы спешим выбраться из леса до наступления ночи, переходим на рысь. Через полчаса лес редеет, начинают чаще попадаться кусты, и,
Лес остался позади. Мы все дальше и дальше углубляемся в степь. Ночь темна, звезд почти нет, и мы по компасу держим направление. Иногда кони увязают в какой-то жидкий грунт, это, вероятно, болота или песок. Часов в двенадцать на небо выкатывается луна и медленно поднимается над горизонтом. Скучный свет озаряет пустыню — именно пустыню, потому что степь осталась позади. Под копытами коней звонко отстукивает каменистый грунт. В ночной мгле по сторонам рисуются огромные скалы и темные сады, но это только обман воображения. Степь гладка, как гладильная доска, и непомерно тиха. Каждый звук и каждый шорох гулко отдаются и перекатываются по пустыне.
Кони притихли, люди замолкли, вся сотня неживыми тенями движется по мертвой равнине. Впереди растут колеблющиеся призраки, как дым тающие при нашем приближении. Пустыня родит мистические настроения, усиливаемые бледным светом неживой луны. Черным движущимся пятном маячит сотня на ровной, сероватой многоверстной равнине. Отставших нет. Все жмутся друг к другу, и даже обоз, обычно путешествующий автономно, сейчас ни на шаг не отрывается от колонны.
Пустыня дышит неровно, как вспененный, сильно загнанный конь. Шорохи и шелест растут, по сторонам что-то движется и стремительно уносится вдаль. Это ветер — неожиданный, какой-то густой, упругий и мгновенно меняющий направление. Он обгоняет нас, срывает сбоку невидимый песок. Песок шуршит, порывы ветра слепят нам глаза, а через минуту снова все тихо, спокойно, и кажется, будто серая жуткая мгла еще плотнее охватывает нас своею таинственной пеленою.
Лунный свет блекнет, звезды меркнут, становится темнее и прохладнее. Близится рассвет.
Гамалий смотрит на светящийся циферблат своих часов. Уже четвертый час, а из леса мы вышли приблизительно в восемь. Переход прошел довольно сносно, хотя люди устали и едва держатся в седлах. Порой умудряюсь на секунду заснуть. Какие-то бессвязные обрывки снов с молниеносной быстротой сменяют один другой, и первый же толчок будит меня. В голове тотчас же проносится мысль, что кругом на сотни верст раскинулась пустыня, а позади меня едут еще сто таких же выбившихся из сил, жаждущих сна и покоя людей.
Не помню, как мы добрались до какого-то пригорка, у которого буквально слегла вся сотня. Обессиленные кони и измученные люди темными пятнами усеяли сухую солончаковую землю. Как и другие, я валюсь с ног и моментально засыпаю. Только над Гамалием усталость как будто не имеет власти. Погружаясь в непреодолимый сон, я слышу, как он отдает приказание выставить охрану из полутора десятков наиболее дюжих казаков, сохранивших остатки бодрости.
Просыпаюсь от ощущения жгучих лучей солнца. Передо мною расстилается унылый, безрадостный пейзаж. Высохшая степь, раскаленный песок, слепящие глаза солончаки. Вокруг ни одного холма, ни единого деревца. Только серые гряды дюн кое-где поднимаются над землею. Почти все люди проснулись. Солнце не дает спать. Но встать и ходить в этом зное невозможно. Силы оставляют тело, а в голове путаются неясные мысли. Душно невероятно. Кони понуро стоят, опустив головы, врастая в песок всеми четырьмя ногами. Страшно подумать, что мы обречены мучиться в этом пекле весь долгий день. Некоторые наиболее изобретательные казаки, вероятно, с самого утра, натянули на воткнутых в песок шашках и кинжалах походные палатки. Остальные следуют их примеру. Маленькие куски холста являются слабой защитой против беспощадных лучей, но все же предохраняют лицо и руки от болезненных ожогов, а голову от солнечного удара.
Ни единого освежающего дыхания ветерка. Жара, от которой мы так страдали в Персии, кажется мне сейчас райской прохладой. Бесконечно медленно тянется время, и теряется ясное представление о нем. Мы спим, просыпаемся и снова погружаемся в забвение. Страшно хочется пить. Не знаю, что было бы с нами, если бы Гамалий не приказал предусмотрительно наполнить водой из реки все имеющиеся в сотне турсуки, бочонки и баклаги и погрузить их на заводных коней. Воды выдается немного. Гамалий сам неусыпно следит за ее расходованием. Вода здесь дороже золота, ибо это — жизнь. Плохо приходится коням. Водяной паек для них мал, и они жестоко страдают от жажды. Если ночью мы не сумеем напоить их как следует, нам грозит опасность продолжать путь пешим порядком. Но где напоить? Встретим ли мы какой-нибудь ручей или источник? Руководствуясь внушающей слабое доверие английской картой и разноречивыми сведениями проводников-курдов, Гамалий рассчитывает найти верстах в семидесяти от переправы оазис Сиди-Магомед, в котором бьет из земли родник и находится маленький арабский поселок, с двумя-тремя десятками жителей. Я знаю, что Гамалий надеется прийти туда к ночи. Но что будет, если эта надежда не оправдается?
Солнце перекочевывает на запад, и на горизонте вырастает синеватое облачко. Казаки с упованием смотрят на него.
— Эх, кабы господь благословил дождичком, поддержал бы казаков, христианских людей! — вздыхает Горохов.
Жара спадает, в воздухе разливается предвечерняя прохлада, и как-то легче и радостнее становится на душе. Казаки выползают из-под своих палаток и не сводят глаз с той части неба, где все больше вспухает обрадовавшее нас облачко.
— Помочило бы так, как на этапе! — мечтает кто-то.
— Вот она, жизнь-то наша казачья: дождь идет — о солнышке молишь, а солнце пригреет — опять дождь зовешь, — говорит Химич.
— Эх, вашбродь, хорошо теперь бабам в станице. Легкая у них жизнь, ей-богу, — обращается ко мне Востриков и убежденно развивает свою мысль: — Что бабе? В тепле, в сыте, спит сколько хочет, ест ровно свинья. Ни тебе пуль нету, ни тебе войны. Я, вашбродь, даром что урядник, а очень даже легко поменялся бы на бабье положение, кабы можно.
К моему удивлению, никто не смеется над словами Вострикова. Наоборот, кое-кто серьезно поддерживает его. Видно, что вопрос этот не раз обсуждался между казаками и они имеют о нем свое определенное мнение.
— Что баба? У бабы нет тягла, поела да спать лягла. Бабе не жизнь, а одна скусная конфета. Хоть с чем ни сравните, а вот хуже нашей казачьей жизни нету. Одна слава, что казаки, а муки нам положено больше, чем другим людям. Мы, вашбродь, и за себя и за других страдать должны. Вот сейчас английцы, небось, в покое, в довольстве прохлаждаются. Ждут нас. Лежат на пузах под деревьями да поглядывают. А мы через степя да горы к ним идем, своей крови и силушки не жалеем. А почему? Да все потому, что слава о нас такая — казачья, молодецкая. Орлы, мол, они все могут! Ну вот, мы и летим орлами, да только до дому-то ворочаться ровно галки ободранные будем.
Сухорук говорит спокойно, как будто заранее зная, что его речь не встретит возражений. Глаза его прямо и честно смотрят на меня, и хотя я не должен разрешать ему говорить подобные вещи, у меня не находится иных слов для ответа, как: «Да, брат, ничего не поделаешь: послали — значит так нужно».
Кони едва волочат ноги и поминутно останавливаются. Часто слезаем и ведем их в поводу. Несмотря на боязнь затеряться в пустыне, все же многие отстают. Подолгу стоим, поджидая их. Особенно тормозят нас больные. Сегодня заболели еще двое: неизвестно, где и когда они заполучили дизентерию.