Три тысячи лет среди микробов
Шрифт:
Вскоре произошло главное событие дня – в лагерь прибыла целая армия священников с хоругвями. Последние сомнения отпали: начиналась война, и длинные шеренги солдат отправлялись на фронт. Их маленький монарх выступил вперед – более очаровательную миниатюрную пародию на человека трудно было представить. Он воздел руки к небу, благословляя марширующие войска. Солдаты были на седьмом небе от счастья, и, проходя мимо хоругвей, почтительно выражали верноподданнические чувства.
Построившись сомкнутыми рядами, они шествовали маршем под реющими знаменами – удивительно красивое зрелище!
Войска отправлялись куда-то сражаться за Родину, которую олицетворял манекен, благословлявший их на подвиг, – отправлялись защищать его и его знатных собратьев из роскошных шатров и между делом захватить и цивилизовать для них какую-нибудь богатую страну, маленькую и беззащитную. По всему было видно, что крошечный монарх и его придворные не намеревались
Ну а что оставалось делать нам? Разве мы не должны были исполнить свой моральный долг? Разве мы могли допустить, чтоб началась война? Наш долг – остановить ее во имя справедливости! Наш долг – дать отпор эгоистичному и бессердечному Семейству!
Герцог был потрясен и тронут этой идеей. Он вполне разделял мои чувства и настроился бороться за справедливость, а потому предложил капнуть на Семейство кипятком и уничтожить его, что мы и сделали.
Кипяток заодно уничтожил и армию, а это не входило в наши планы. Мы горько сожалели о содеянном, но потом герцог заявил, что погибшие суинки для нас – ничто и заслуживали уничтожения хотя бы потому, что рабски служили жестокосердному Семейству. Герцог вер-ноподданнически делал то же самое, как, впрочем, и я, но нам и в голову не приходило такое сравнение. И это отнюдь не то же самое: ведь мы – суфласки, а они всего-навсего суинки.
XIX
Герцог вскоре ушел, но последняя неотступная мысль не давала мне покоя: это отнюдь не то же самое, ведь мы суфласки, а они всего-навсего суинки. Так вот где собака зарыта! Неважно, кто мы и что собой представляем, нам всегда есть кого презирать, с кем порой считаться, с кем никогда не считаться, к кому проявлять полное безразличие. В бытность свою человеком я самодовольно полагал, что принадлежу к Лучшим из Лучших, к Избранным, к Великой Сумятице, к Всеобъемлющим Существам, к Божьей Отраде. Я презирал микробов, они не стоили моего мимолетного взгляда, самой пустячной мысли; жизнь микроба для меня ничего не значила, я мог отнять ее ради собственной прихоти, она была все равно что цифра на грифельной доске – захотел и стер Теперь же, став микробом, я с негодованием вспомнил об оскорбительном высокомерии, о беззастенчивом равнодушии человека и копировал его тупое пренебрежение к другим существам даже в мелочах. И снова я взирал сверху вниз – теперь уже на суинков, и снова я считал, что жизнь суинка ничего не стоит и ее можно стереть, как ненужную цифру с грифельной доски. И снова я относил себя к Лучшим из Лучших, к Избранным, к Великой Сумятице, и снова я нашел, кого презирать, кем пренебрегать. Я принадлежал к суфласкам, я был Всеобъемлющим Существом, а где-то бесконечно далеко внизу копошился ничтожный суинк, я мог отнять его жизнь ради собственной прихоти. Почему бы и нет? Что в этом дурного? Кто меня осудит? И тут до меня дошла неумолимая логика ситуации Неумолимая логика ситуации заключалась в следующем: существует человек и микроб-паразит, которым человек пренебрегает; существует суфласк и суинк-паразит, которым суфласк пренебрегает; значит, и суинк наверняка имеет какого-нибудь паразита, которого презирает, которым пренебрегает, которого при случае уничтожает с легким сердцем; из этого следует, что у такого паразита наверняка есть свой паразит, и так далее, и так далее, пока не доберешься до самого последнего, ничтожно малого создания, если таковое существует, что весьма сомнительно.
Я снова обрел покой и чистую совесть. Мы сварили живьем бедняжек суинков, ну и что? Пусть терпят, пусть вымещают зло на своих паразитах, а те – на своих, и так до тех пор, пока в отместку не обварят кипятком самое последнее, ничтожно малое создание, и тогда все будут удовлетворены и даже рады этому происшествию.
В конце концов, такова жизнь. Она такова повсюду, при любых условиях' король презирает придворного, придворный презирает чиновника, чиновник рангом повыше презирает того, кто ниже рангом, а тот – другого, кто еще ниже, а другой – третьего, кто еще ниже, и так все пятьдесят каст, составляющих общину, все пятьдесят аристократий, составляющих общину, ибо – могу с уверенностью сказать – каждая каста внутри общины считает себя аристократией и свысока взирает на тех, чье положение ниже, норовит выхватить у них «жирный кусок». И так – сверху вниз, пока не доберешься до самого дна. А на дне вор презирает хозяина, сдающего жилье внаем, а тот – льстивого проныру агента по продаже домов, стоящего так низко, что дальше уже некуда.
XX
Я просмотрел свою работу о местном денежном обращении и решил, что факты в ней изложены точно, понятно и занимательно. Это мой очень давний труд. В первые дни пребывания на Блитцовском я взял за правило записывать все новое, что узнал, откладывать написанное впрок, а
Это было три тысячи лет тому назад. О, Екатерина, бедное дитя, где ты? В каких краях обретаешься, прелестное создание, причудливый эльф? Где ты, юная краса, переменчивый нрав, порывистое отзывчивое сердце? Где ты, неуловимая, как шарик ртути, непредсказуемая, как проливной дождь в яркий солнечный день? Ты была для меня аллегорией, ты была самой жизнью! Веселой, беззаботной, сверкающей, боготворимой мною, всепобеждающей жизнью! И вот уже тридцать столетий ты прах и пепел.
Пожелтевшая старая бумага вызвала в памяти образ Екатерины. Ее рука последней трогала эти листы. Екатерина была славное дитя, именно дитя. Знай я, где ее пальцы коснулись бумаги, я поцеловал бы это место.
В незапамятные времена два юных искателя приключений облюбовали в чужих краях уединенное местечко и основали там деревеньку, нынешний Рим. Деревенька со временем разрослась и несколько веков была столицей королевства; слава о ней шла по всему миру, она стала сердцем республики, родиной выдающихся деятелей, даже императоров, среди которых попадались и вполне сносные владыки. Рим стоял на земле уже семь или восемь веков, когда в одной из его провинций родился Иисус Христос; наступил век Веры, а за ним – Темные, или Средние, века, растянувшиеся на несколько столетий. Рим взирал на мир с высоты своего величия, и когда над ним пронеслось восемнадцать столетий, Вильгельм Завоеватель совершил деловую поездку на Британские острова. Потом появились крестоносцы и два века поднимали пыль столбом, но романтическое шоу куда-то сгинуло, шум стих, стяги исчезли, будто все это привиделось людям во сне. Потом мир посетили – один за другим – Данте, Боккаччо и Петрарка; разразилась Столетняя война, явилась миру Жанна д'Арк, немного погодя изобрели печатный станок – событие огромной важности; потом вспыхнула война Алой и Белой розы – сорок лет крови и слез. Вскоре Колумб открыл Новый Свет. В том же самом году Рим узаконил истребление ведьм: за свои две тысячи двести лет он порядком устал от ведьм В течение последующих двух столетий в Европе не продали ни одного фонаря, и даже искусство их изготовления было утрачено: в христианском мире дорогу путешественникам освещали костры, на которых живьем сжигали женщин, привязанных к столбам на расстоянии тридцати двух ярдов друг от друга. Христианский мир постепенно очищался от ведьм и довел бы это дело до конца, если б кто-то случайно не дознался, что ведьм не существует, и не рассказал об этом всем вокруг. Скучно протекли еще два столетия; Рим, некогда маленькая деревушка в глуши, насчитывал уже две тысячи шестьсот лет и назывался Вечным городом. Бывшие дворцы времен Христа обратились в груды камней, поросшие травой, и даже унылый Новый Свет, открытый Колумбом, стал не такой уж новый: народу там прибавилось, и, наверное, вернись Колумб к этим берегам, он бы поразился, увидев города, железные дороги и великое множество людей.
Перебирая в памяти события минувших лет, я думал: какой седой стариной представляется то время, когда два юных путешественника основали деревушку и назвали ее Римом. И все же, возразил я себе, еще больше веков кануло в вечность с тех пор, как Екатерина унесла старую рукопись; о, если б я знал, где ее рука коснулась бумаги!
В одном важном деле цивилизация Блитцовского несомненно превзошла земную. Некогда Bund [39] добился введения на Блитцовском единой валютной системы. Здешние жители, отправляясь в путешествие, не запасаются ни валютой на мелкие расходы, ни купюрами в чужой непонятной валюте. Номинальная цена денег во всех странах одинакова.
39
Bund – лига, конфедерация стран (нем.).
Когда эту идею предложили впервые, она вызвала опасения, ибо предлагала упрощение самой изощренной головоломки. Каждая страна обзавелась собственной валютой, собственной грошовой принципиальностью, и это была плачевная картина, неизбежно возникающая там, где царствует хаос. Яркий пример тому – случай с моим прадедушкой, который некогда отправился в путешествие в Германию.
В те времена Германией заправляли триста шестьдесят четыре принца-самодержца, что ни ферма – свой принц. Каждый принц имел собственный монетный двор, каждый ежегодно чеканил денег на сумму, равную нынефним пятистам – шестистам долларам, с изображением собственной персоны на каждой монете. В обращении находилось три тысячи двести тридцать разновидностей монет, и каждая имела свой номинал и название.