Три венца
Шрифт:
– - Да, вот пропажу твою.
Он отдал ей заветный ее перстень.
В первую минуту Маруся перстню своему будто сердечно обрадовалась; но вслед за тем готова была уже отказаться от него.
– - Нет, нет, оставь его лучше на счастье себе... Ты из-за него же чуть жизнью и поплатился: пан Бучинский писал мне... А мне все одно счастья уже не видать...
– - И мне тоже... Я не возьму твоего перстня.
– - Эх, вы, детвора моя!
– - вмешался запорожец, -- глядеть на вас -- смех да горе. Чем бы пораздумать хорошенько, как поваднее постылого жениха с рук сбыть, а у вас только: "ах!" да "ох!.." Надо, видно, Данилу Дударю за дело-то взяться.
– - Нет, Данило, -- печально, но с решимостью возразила Маруся, -- слово мое Илье Савельичу раз дадено; теперь же, как и без того уж смерть над ним висит, измышлять нам что противу него совсем уж не гоже...
– - Так ему, стало, еще не полегчало?
– - спросил Курбский.
– - Куда! Мечется, мучится так, что вчуже сердцу больно; а помочь-то нечем: знахарка и то с ног сбилась, ума не приложит. Коли Богу угодно, чтобы он все же оправился, то тому, значит, так и быть, и выйду я за него не прекословя. Если ж не оправится, то тоже воля Господня... и тогда...
– - Тогда с другим, милым уже человеком, закон примешь?
– - досказал Данило.
– - И зато хошь спасибо: до чего ни есть хошь договорились! Что же ты сам-то, Михайло Андреич, молчишь, ни слова? Ведь любишь же ты ее тоже, всем сердцем любишь? А сухая любовь этакая, что сухой кус без поливки, только крушит.
"И за что я ее еще томлю-то?
– - думал между тем Курбский.
– - Ведь она, голубушка, в самом деле верит, что и у меня-то это одно на уме, что сам Господь свел нас с нею... Надо открыться ей..."
Глубоко переведя дух, он попросил запорожца оставить его, Курбского, наедине с Марусей.
– - Давно бы так, -- одобрил Данило и от удовольствия крякнул.
– - Столкуйтесь, милые, как быть следует, не чинитесь, а я тем временем в балку сбегаю: в горле что-то пересохло.
Они остались одни. Как бы для защиты и опоры, Маруся обхватила рукою белый ствол осенявшей их березы и безмолвствовала. Но Курбский видел, что девушка вся, как лист, трепетала. А он готовит ей еще такой нежданный удар...
– - Прости ты меня, Марья Гордеевна, -- начал он, и в голосе его слышалось искреннее сокрушение раскаянного грешника.
– - Я много, много виноват перед тобою. Сейчас вот Данило говорил тут, что пора мне тоже закон принять. А я-то... его уже принял...
Точно не смея понять, Маруся, бледная как смерть, уставилась на него расширенными от ужаса глазами. Вдруг ей стало ясно, что он для нее безвозвратно потерян, и что сама она словно стоит над бездною...
– - Владыка многомилостивый...
– - пробормотала она. Свет помутился в очах ее, и она бессильно прислонилась головой к стволу дерева.
– - Женившись, не разженишься, -- продолжал тихо Курбский.
– - Третий год я уже поженен, хоть и не по своему выбору, не по своей воле. Поведаю тебе все, как было.
И без утайки поведал он, как подростком еще бежал из дома родительского с Литвы на Русь, и как угодил тут в челядинцы к князю Рубцу-Масальскому.
– - Была же в дворне княжеской вдовушка одна... Раиса...
– - рассказывал он далее, и по звуку голоса его слышно было, как тяжело было ему произнести это имя, -- не из самых уже молодых: лет под тридцать; но из себя все еще красавица... Многие по крайности так находили. С виду будто цыганка: кожей смуглая, волоса как смоль, а глаза огневые, палящие. Этими-то глазами, а паче того речью ласковою безбожница всю дворню мужскую, можно сказать, заворожила. Подрос я -- и меня тоже не обошла тут, наметила. По самому мне, скажу по совести, такие не любы. "А хочешь, Михайло, женю тебя на себе?" -- говорила она мне смеючись. "Жени!" -- говорю и сам тоже смеюсь. Смех смехом, а женила! Случись праздник. Был грех, дал я споить себя хмельной брагой. Подсыпали, нет ли, в брагу мне какого еще зелья -- сказать не умею. Словно сквозь сон помнится только, как везут меня с Раисой в церковь, как ведет нас поп вокруг аналоя... А на другое утро пробудился уже окрученным законным мужем Раисы! Больше всех смеялись сам старый князь с княгинею. И прежде-то сердце мое не лежало к Раисе, а теперь, как привязала она меня к себе воровски, насильно, -- просто не глядел бы на обманщицу!.. Вестимо, что и я ей тут скоро опостылел. Выжил я год с ней, еще полгода, -- сил моих долее не стало; крадучись, ушел я от нее в лес дремучий... О сю пору, окроме тебя, Марья Гордеевна, ни единая душа не слышала о моем позоре...
Маруся, припав к дереву, стояла неподвижно, как окаменелая. Только из-под опущенных ресниц ее тихо капали слеза за слезой. Теперь она, наконец, подняла голову и сквозь слезы взглянула на рассказчика.
– - И с тех самых пор ты, значит, так и не видел ее?
– - Нет... Бог с нею!
– - Ах, князь Михайло Андреич! Как ни есть, она все же жена тебе перед людьми и перед Богом; что она-то тебя крепко любила, как жене должно, из твоих же слов видно. Тяжкий грех взял ты себе на душу!
Такой жестокий приговор со стороны дорогой ему девушки смутил Курбского.
– - Так что же по-твоему, Марья Гордеевна, мне делать-то теперь?
– - Выкупить ее у Масальских, принять к себе как жену законную и жить ладно и советно...
В это время снизу, от подножия холма, явственно донесся распеваемый хриплым басом заключительный куплет шуточной песни о "Теще":
"Що витер загуде,
Теща дума: зять иде;
Що куриця киркне --
Теща и крикне."
Это Данило Дударь предупреждал молодых людей о своем возвращении. Маруся торопливо принялась кутаться в платок.
– - Пора мне... Неровен час, хватится меня дядя...
– - А что пожелать мне тебе, Марья Гордеевна, на последнее прощанье -- сам не ведаю...
– - сказал Курбский.
– - Что Господь пошлет, то и благо. Ты же, князь Михайло Андреич, не забудь, смотри, своей Раисы... Дай Бог тебе счастья с нею!
– - Нет, Марья Гордеевна, -- с горечью возразил Курбский, -- покуда мне не до нее: дай сердцу уходиться...
– - Куда же ты сбираешься отселе?
– - На Сечу Запорожскую: для царевича рать вербовать.
Приблизившийся в это время к говорящим запорожец подхватил последние их слова.
– - На Сечь Запорожскую? Ай да княже! Что дело, то дело! Кормилец, возьми-ка меня в товарищи! Я же там свой человек.
– - Пожалуй, едем.
С великой радости Данило бросил в воздух шапку и поцеловал в плечо будущего патрона и товарища.
– - А меж собой то, детки мои, на чем вы порешили?
– - Навек прощаемся...
– - отвечал с глубоким вздохом Курбский.
– - Уж и навек! Бог милостив. А разлучиться до поры до времени надо, ничего не поделаешь. Ну, что ж, прощайтесь, сердечные, вы мои: мешать не стану.