Три войны Бенито Хуареса
Шрифт:
Он перебежал к другому окну, взял у солдата ружье и, не подходя к проему вплотную, чтобы полумрак внутри здания скрывал его, стал наблюдать. На противоположной стороне площади между двумя деревьями за изгородью что-то шевельнулось. Всмотревшись, он уловил слабый блеск ружейного ствола, лежащего, очевидно, на изгороди. Валье прицелился и застыл. Все молча и неподвижно глядели на него. Низко нависающая ветвь над изгородью чуть поднялась и обозначилось светлое пятно — лицо стрелка. Валье выстрелил — ветвь резко упала, но капитан успел заметить задравшийся и исчезнувший ружейный ствол.
— Все, —
Окампо встал, подошел к нему и протянул портсигар.
Валье взял сигару. Окампо поднес спичку. Валье медленно прошелся, пуская дым.
— Поздравляю, — сказал Окампо.
Валье остановился и, держа сигару вертикально, принялся ее рассматривать, отчего легкая косина его глаз стала заметнее.
— Странно, — сказал он, — вы — защитник справедливости, апостол демократии, поздравляете меня с тем, что я убил человека…
— Узнаю себя, вернувшегося из Парижа, — сказал Окампо. — За прошедшие шестнадцать лет я научился совмещать идею и действительность… Хотя сеньор президент в этом сомневается. Я поздравил вас вовсе не с тем, что вы убили человека, а с тем, что вы ценой одной жизни спасли несколько. И сделали это по крайней необходимости и без всякого удовольствия.
— Необходимость — сомнительное слово, — сказал Хуарес, — его можно толковать по-разному.
Снаружи стреляли. Осаждавшие, разъяренные гибелью лучшего стрелка, сосредоточили огонь на посаде. Им редко отвечали из церкви и с крыши соседнего дома. Приходилось беречь заряды.
Звонкие разноголосые удары пуль о каменные стены создавали не только не страшный, но даже какой-то веселый фон для беседы.
— Необходимость — главное слово для политика, а если подумать, то для любого человека. И беда в том, что нет единого толкования, это верно, сеньор президент… — Окампо на мгновение замолчал. — Гильермо, перестань записывать! Если Ланда найдет на твоем трупе эти записи, он сделает нас посмешищем всей страны!
— Я пишу стихи, — сказал Прието.
— Дон Мельчор, — сказал Валье, — и вы считаете, что нет возможности уточнить этот термин так, чтобы он приобрел всеобщий смысл?
— Отчего же! Но поскольку это кажется отвлеченной проблемой, то, разумеется, начинать надо не с нее.
— Поскольку мы зашли очень далеко, — сказал Хуарес, — поздновато думать о начале.
— Ничуть! Я говорю о другом начале. Вернее, о начале другого процесса. Процесса человеческого взаимопонимания, который начнется после экономической реформы.
— Неужели вы думаете, что люди так просто расстанутся с привычными представлениями и согласятся доверять друг другу? — сказал Валье. — Мыслитель, которого вы, дон Мельчор, как мне известно, уважаете, — Прудон — недавно в частной беседе, которую мне передали в Париже, сказал, что народ оказывается способен на что-либо только тогда, когда идея, привлекающая его, может совместиться с его сознанием, когда он сам, без посторонней помощи, умеет ее заявить, объяснить ее смысл и предусмотреть последствия. Посмотрите вокруг, дон Мельчор!
— Вы напрасно горячитесь, капитан. Погодите. Главная моя идея заключается в том, что мексиканский народ должен стать нацией мелких равных собственников. Это, как
— Все это прекрасно, — сказал Валье, — но неужели вы не понимаете, что человеческая природа с трудом переносит самую идею равенства? И очень скоро те из равных, кто почувствует себя… Короче говоря, вспомните об уроках той самой революции восемьдесят девятого года, о которой вы помянули.
— Правильно! Именно — уроки. И главный урок в том, что государство должно играть регулирующую роль! Идея равенства — юридического и экономического — должна быть обеспечена законодательно!
— Но помилуйте, дон Мельчор, ведь те, кто окажутся законодателями, уже тем самым возвысятся над остальными!
Снаружи стреляли. Солдаты у окон крутили головами, наблюдая за площадью и стараясь понять, о чем говорят эти люди.
— Разумеется, переходный период крайне сложен, — сказал Окампо. — Но постепенно демократический механизм так отрегулируется, что законодатели, а тем более исполнительная власть, будут полностью контролироваться народом.
Хуарес заметил, что солдат у ближайшего окна, вытянув шею, замотанную куском полотна, испуганно всматривается во что-то снаружи.
Президент подошел к нему и посмотрел через его плечо. В дальнем конце улицы разворачивались два орудия. Ездовые выпрягали лошадей.
— Прошу прощения, но я должен ненадолго прервать вас, сеньоры, — сказал Хуарес. — У меня есть основания думать, что наши будущие мелкие равные собственники собираются стрелять в нас из пушек. Очевидно, они считают необходимостью именно это.
Валье бросился к окну…
Полковник Ланда наблюдал за тем, как устанавливают орудия, прибывшие с опозданием. Теперь Хуарес и вся эта компания болтунов были в его руках. Несколько выстрелов — стена посады рухнет, те, кто останется в живых — а их будет немного — станут его пленниками. Тем, что засели в церкви, придется сдаться… Он, полковник Ланда, которого так упорно обходят генеральским чином, покончит с этим выводком смутьянов, с этим осиным гнездом…
Он не вышел в отставку тогда, после Оахаки, потому, что Осольо просил его остаться в армии, принять правительственное назначение и ждать сигнала. Посмотрим, как он выполнит свои обещания, этот самоуверенный мальчишка.
Ненависть и возбуждение, поднявшиеся в нем тогда, после разговора с Осольо, прошли быстро. Вспышка в Гвадалахаре, странным образом не удавшаяся попытка покончить со всеми разом, исчерпали его энергию. Он двинулся вслед правительственному отряду, не надеясь его догнать. И когда ему доложили, что Хуарес задержался в Акатлане, он почувствовал злобную досаду. Теперь приходилось действовать.