Три возраста Окини-сан
Шрифт:
На «Травэ» плыло домой самое разнообразное общество – инвалиды, потерявшие ноги под Ляояном, и брюзгливые генералы, растерявшие свои дивизии в боях под Мукденом; врачи, офицеры, священники, сестры милосердия, даже дети… Все это общество было уверено, что через месяц высадится в Одессе и никакие забастовки в океане им не угрожают.
Новый, 1906 год встречали на подходах к Сингапуру, в салоне лайнера были устроены танцы, официанты разносили вино и тропические фрукты, играл корабельный квинтет. Подвыпив, Коковцев рассуждал:
– Я не могу признать, что вся наша политика
Его тирада предназначалась скромным армейским офицерам, которые вдруг искренно возмутились:
– Разве вам мало досталось от японцев? Или вы хотите устроить вторую Цусиму? А сколько стоит один броненосец?
– Смотря какой! Миллионов до пятнадцати.
– Вот! – разом заговорили армейцы. – Где же вы наскребете деньжат на новые эскадры? Да и мы, армия, не позволим вам, флоту, выбрасывать миллионы в воду, если у нас нет самого необходимого для войны…
Путешествие заняло 33 дня. В последний день января «Травэ» оповестил спящую Одессу о своем прибытии. Владимир Васильевич не стал телеграфировать Ольге: сел на поезд и поехал!
Еще в Японии офицеров флота предупреждали, чтобы на родине держались скромнее, желательно носить цивильное платье, дабы не нарваться на оскорбление мундира, – флот после Цусимы не возбранялось ругать кому не лень. С этим явлением Коковцев сразу же и соприкоснулся. Соседом по купе оказался развязный магазинный приказчик, который удивительно точно отражал мещанское и обывательское отношение к делам флота.
– Армия, та хоша воевала, – разглагольствовал он. – А энти, сундуки железные, только, знай себе, по бабам шастали. Мне один умнейший человек, он в Уфе гвоздями торгует, про флотских все как есть обсказал. Такие они фулиганы – ну, спасу нет! Бабья у них – в кажином городе по три штуки. И вот между городами на пароходах и шлындрают. Опосля всего ясно же, почему флотские не могли Японии взять… Я читал, бытто пузыри из моря выскакивали – шире энтого вагона!
Будь другие времена, Коковцев припугнул бы невежу составлением через полицию протокола об «оскорблении флота его величества». Но тут, слушая податливое хихиканье пассажиров, приходилось помалкивать…
Вот и Петербург! Здесь, кажется, ничего не изменилось, и билеты «на Шаляпина», если верить аншлагам, давно проданы. Был тихий рассветный час. Подмораживало. Коковцеву всегда были приятны эти по-зимнему тишайшие, освещенные из окон улицы столицы, первые дворники, еще зевая в рукавицы, скребли совками панели, сгребая в кучи снежок, выпавший за ночь. Парадные двери на Кронверкском были закрыты, он позвонил, разбудив швейцара, и тот радостно суетился:
– Эк вас угораздило-то – и года не прошло, как уже с костылем вернулись! Вот радость-то семье будет какая…
В передней разыгралась именно та сцена, которой так страшился Коковцев и которой было не избежать.
– А где же Гога? – спросила жена.
Коковцев приставил в угол костыль, как еще недавно прислонял звонко поющую саблю – знак доблести и чести.
– У нас двое сыновей, – с натугой ответил он.
Ольга Викторовна дернулась головой:
– Я так и знала… я так и знала…
На пороге гостиной появился второй сын – Никита. Радостно-просветленный, он показал отцу его именные часы:
– Папа! Они вернулись к нам раньше тебя.
Никита уже носил эполет гардемарина.
– Можешь занять комнату Гоги, – сказал ему отец.
Надломленная в страшном поклоне, из которого ей уже не дано выпрямиться, Ольга Викторовна повторяла:
– Я так и знала… О, боже, я ведь знала!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На самом деле она ничего не знала, да и разве мог ли Коковцев сказать ей правду? Сказать, что мичман Георгий Коковцев – живым – ушел с броненосцем на грунт океана и долго мучился, собирая остатки воздуха из тех «подушек», что прессуются в углах помещений корабля, пока смерть не стала для него избавлением от страданий…
– И нет даже могилы! – убивалась Ольга Викторовна.
А что он мог ответить в утешение? Да ничего.
– Не плачь. Могила одна на всех…
В эти первые дни он навестил Морской корпус, справился об успехах и поведении сына. Его успокоили: Никита Коковцев, юноша скромный, является добрым примером для разгильдяев.
– Как отец погибшего в бою сына, вы теперь можете без экзаменов зачислить в корпус и своего младшего.
– Благодарю. Не премину так поступить…
Он залег в морской госпиталь на Фонтанке, с удивлением обнаружив, что здоровье, всегда казавшееся ему железным, перестало внушать доверие медицине. Это обескуражило каперанга, который, отказываясь верить диагнозам, выписался из госпиталя раньше срока и оставил там свои костыли.
– Врачи ничего не понимают, – сказал он жене. – Меня тревожит другое: отчего так трясется твоя голова?
– А ты можешь вернуть мне сына? – спросила Ольга.
Коковцев вдруг подумал: если Гога был его любимцем, а мать обожает младшего Игоря, то средний Никита вырастал как-то сам по себе. Этот незаметный тихоня, проводивший все воскресенья в шахматном клубе столицы, не меньше отца был потрясен поражением флота. Совсем не склонный к кутежам и флирту, свойственным гардемаринской младости, Никита основал в корпусе серьезный кружок думающих друзей, старавшихся анализировать причины разгрома не только со стороны неудачной тактики боя, но и – политически… Отец сказал Никите:
– Не рано ли тебе ковыряться в наших язвах?
– Папа, это необходимо для будущего. Сейчас, куда ни приди, везде твердят стихи Владимира Соловьева: «О, Русь! Забудь былую славу, орел двуглавый посрамлен, и желтым детям на забаву даны клочки твоих знамен…» Бог уж с ним, с этим орлом, но согласись, что посрамление Руси было слишком жестоко!
Втайне Коковцев побаивался, что сейчас, после Цусимы, его устранят с флота, но, слава богу, под «шпицем» все-таки догадались считать его в отпуске ради лечения.