Три заповеди Люцифера
Шрифт:
Так вот, в один прекрасный день батюшка, подражая богатым соседям, а может быть, просто из барского каприза, пожелал выписать из солнечной Италии учителя, который бы обучал одичавшего в приволжских степях русского скотопромышленника музыке и хорошим светским манерам. Надо сказать, что у батюшки в те годы был неплохой баритон, и в минуты досуга он любил, перебирая гитарные струны, вполголоса напевать какой-нибудь простенький любовный романс. Уж не знаю, как и с кем договаривался батюшка, а только по весне, как только просохли дороги, в наши саратовские Палестины приехала тридцатилетняя итальянка с копной жгучих чёрных волос и миндалевидными глазами. Именно такой я запомнил свою матушку, изображённую на портрете, который на моей памяти всегда висел в гостиной. Портрет был заказан отцом у довольно известного петербургского художника. В тот год он и матушка выезжали в Санкт-Петербург, чтобы последняя могла воочию убедиться в величии Северной Пальмиры, и сравнить фонтаны Рима с водной феерией фонтанов
Я неоднократно замечал, как батюшка, проходя через залу, невольно замедлял шаг, и взор его с тоской всегда был обращён в сторону портрета своей прекрасной итальянской любовницы, которой, по сути, и была моя грешная матушка. Я никогда не знал материнской любви, и не могу сказать, что жалею об этом: нельзя жалеть о том, чего не знаешь! Сразу же после моего рождения моя матушка покинула пределы Российской Империи и вернулась к себе на родину. С той самой минуты, когда коляска с ней выехала за ворота усадьбы, ни я, ни мой отец больше никогда не слышали об этой удивительной женщине. Младенцем я был отдан на воспитание старой кормилице, которая заменила мне мать. Я рос в неведении своего незавидного положения, и был счастлив. Отец любил и баловал меня. Я был всегда сыт, хорошо одет, и жил на положении барчука, коим по законам Российской Империи не являлся. В семь лет отец нанял мне учителей, и я получил домашнее, но вполне приличное образование. Однажды моя старая кормилица, которая продолжала заботиться обо мне, заболела, и я, набегавшись с крестьянской детворой по окрестным лугам, пришёл на кухню и сказал, чтобы мне подали обед в мою комнату. На что замученная работой повариха Фёкла зло ответила: «Нечего по комнатам шастать! Садись за стол и жри здесь, чай, не барин»! Тогда я ничего не понял, поэтому обратился за разъяснениями к батюшке. Не знаю, что его в тот момент так разозлило, но только Фёклу по его приказу нещадно выпороли на конюшне. Немного остыв, батюшка пригласил меня в свой кабинет, где приоткрыл мне тайну моего рождения. Это и был тот злосчастный день, когда я впервые осознал словосочетание «незаконно рождённый». Эти два казённых слова были для меня как клеймо, как свидетельство моей неполноценности.
Однако я не желал оставаться человеком второго сорта, и не собирался мириться со сложившимся положением вещей. С этого момента я стал усиленно думать, как бы мне прославиться. Да-да, я не оговорился, я не ставил для себя целью совершить громкое географическое открытие или вывести формулу нового химического элемента. Я собирался стать известным всё равно каким способом, лишь бы обо мне заговорили в России, а ещё лучше — во всём мире. Тогда я не понимал того, что в этот момент ступил на путь греха, ибо гордыня есть грех. Позже я много раз задавал себе вопрос: виновен ли я? В чём моя вина? В том, что я был рождён по прихоти моих родителей вне брака? Почему с первых самостоятельных шагов я должен был доказывать обществу то, что было ясно и без доказательств. Я не был уродом или умалишённым, я был хорошо образован и обучен приличным манерам, я знал три языка, и мог с достоинством вести себя на светском рауте. Однако общество отказывалось видеть во мне равного, и не считало меня своим полезным членом. И тогда я возненавидел его. Не сразу, это не было безотчётным порывом обиженной души несчастного юноши. Моя ненависть созревала подобно отравленному плоду, питаясь моими духовными терзаниями и наливаясь ядом моих сердечных обид. Общество, подобно пресловутому Понтию Пилату, умыло руки, предоставляя мне возможность самому, побарахтавшись во всех его мерзостях, опуститься на дно и стать изгоем не только по положению, но и по сути. Меня отвергли, словно прокажённого.
Люди, которые проповедовали христианские ценности и были образцом добродетели, сами того не ведая, вырастили из меня монстра, но виновен ли в этом я? Я десятки раз задавал себе этот вопрос и не находил ответа.
Однако житие наше, по моему мнению, есть не что иное, как сообщающиеся сосуды, и если в одном из них убыло, то в другом обязательно прибудет. Так что же я получил взамен дворянского звания и причитающихся при этом привилегий? Взамен, кроме иссушающей душу ненависти и жажды прославиться, я получил таинственный дар. За это я заплатил очень высокую цену: свою бессмертную душу. Заплатил не торгуясь, ибо к моменту совершения сделки душа моя была пуста, и напоминала скорее высохшую египетскую мумию, чем дар божий.
А ведь всё могло быть по-другому.
В начале мая, когда зацвели сады, и степь покрылась ковром из красных и жёлтых тюльпанов, к нам в имение заехал сосед, помещик Нил Силыч Старгородцев. Да не просто заехал, а заехал погостить вместе со своей дочерью Варенькой. Надо ли говорить, что Варенька была прелестной девушкой? Думаю, что надо, ибо как передать то смутное волнение, то ощущение грядущего праздника, которое я пережил, впервые увидав её белозубую улыбку, и её глаза, в которых откровенно плясала пара бесенят. Гостили они ровно неделю, но что это была за неделя! Я и Варенька всё время проводили вдвоём: гуляли по берегу Волги, сидели в увитой молодым плющом беседке, и даже вместе рыбачили с мостков. Надо сказать, что Варенька была на пару лет меня старше и обладала
Всё это празднество духа кончилось в один момент. Воскресным утром, не найдя Вареньки в её комнате, я выбежал на открытую веранду, и увидел, как Старгородцевы прощаются с моим батюшкой и садятся в бричку. Я было хотел подбежать к Вареньке, но суровый взгляд моего отца остановил меня.
О, что это был за взгляд! Это был взгляд мужчины, способного меня в тот момент если не убить, то уничтожить морально.
— Чего затрепыхался, недоросль? — со свойственной ему прямотой поинтересовался батюшка.
— Я хотел попрощаться с нашей гостьей, папа. — смиренно ответил я, произнеся последнее слово на французский манер, с ударением на последнем слоге.
— Нужен ты ей больно! — хмыкнул отец. — Не по себе дерево рубишь! Да и молод ты ещё о женитьбе думать. Ты, Евгений, и думать о ней не смей! Крепко это запомни, иначе из дома выгоню, потому как у нас с Нил Силычем всё сговорено — осенью справим свадьбу. Хватит мне век свой бобылём коротать!
— Как свадьба? — прошептал я и почувствовал, что земля уходит из-под ног. — Нет, батюшка, Вы не посмеете! Да и не согласиться она пойти за Вас!
— Да кто её спрашивать будет? — хохотнул отец и зачем-то топнул ногой. — Сказано тебе — всё уже сговорено.
— А как же я? — задал я тогда дурацкий вопрос.
— А ты, юноша, осенью поедешь в Москву, али в Питер, учиться по торговой части. Полный пансион я тебе обеспечу, чай ты мне не чужой. Я, Евгений, дело расширять надумал. Хватит нам через посредников товар в города поставлять! Вот отучишься, и, бог даст, будешь мне подмогой в этом деле. Со временем переберёмся в Москву, дом построим, а имение и хозяйство на управляющего оставлю. А про Варвару Ниловну забудь и не вспоминай! Моё слово твёрдое: если чего узнаю — выгоню!
Сам того не желая, батюшка мой, поделившись со мной своими планами на будущее, нарисовал ужасающую картину. Мой воспалённый разум живо представил, как в Москве на масленицу Варенька в новом собольем полушубке и накинутой на прелестную головку узорчатой шали садиться в возок, запряжённый жеребцом ахалтекинской породы, и они вдвоём с батюшкой едут кататься по празднично шумящим улицам. И вся дворня, высыпав за забор недавно отстроенного каменного дома провожая молодую хозяйку, подобострастно кланяется ей и машет руками. И среди этой толпы лизоблюдов я — старший приказчик Евгений Саратозин. Возок трогается, и мне в лицо из-под копыт резвого жеребчика летят комья снега. После чего я молча утираюсь рукавом и возвращаюсь в полутёмную лавку, где, раскрыв пыльный гроссбух, прилежно сверяю цифры, подсчитывая прибыль моего папаши и его молодой жены.
Видение было таким ярким и таким невыносимым, что я, сжал кулаки и запрокинув голову, завыл дурным голосом. Благо к этому моменту батюшка уже ушёл к себе в кабинет и свидетелем моего позора был только блохастый Трезорка, который по недосмотру прислуги забежал в залу. Взгляд мой в этот момент зацепился за торчащий из потолка массивный крюк, на который зимой вешали тяжёлую двенадцатисвечёвую люстру. Сознание моё помутилось, и я, поставив на стоящий прямо под крюком обеденный стол венский стул, добрался до крюка и накинул на него свой кожаный ремешок. В этот момент мне казалось, что единственным выходом из столь унизительного положения будет самоповешанье. Нет, я не хотел себя убивать, мне казалось, что действия мои сродни тому, как если бы я в ходе ссоры вышел из комнаты, громко хлопнув дверью, и что батюшка, увидев висящим меня в петле, осознает всю нелепость своего сватовства и откажется от Вареньки. И всё будет, как прежде, и все будут счастливы, вот только то, что в этой счастливой жизни мне уже не будет места, я не осознавал. Слёзы текли по моим щекам, и взор мой туманился; последнее, что я увидел, перед тем как шагнуть в бездну — был портрет моей матери. Красивая женщина холодным взглядом миндалевидных глаз молчаливо взирала на мои греховные приготовления, и лицо её было бесстрастным.