Три жизни Иосифа Димова
Шрифт:
– Ишь ты! – сказал я и засмеялся громко, хотя мне было вовсе не до смеха. – Кто тебе мешает держаться в стороне?
Пока мы с ним обменивались любезностями, снег все сыпал и сыпал, и мы стали похожи на мельников старых времен, каких отец любил рисовать на своих картинах.
– Нет, ты не стоишь внимания! – сказал Яким Давидов, презрительно скривив губы. Он снял шляпу, отряхнул ее от снега и опять надел на голову, надел чуть набекрень, а это означало, что он принял какое-то категорическое решение. – Я прекрасно обойдусь и без тебя! – сказал он, глядя куда-то в сторону, хотя там не видно было ничего особенного: изредка мелькали силуэты спешащих куда-то прохожих, стремительно неслись мириады снежинок – и все.
Так мы и расстались. Стоя на заснеженном тротуаре и глядя ему вслед, я чувствовал, что в душе моей закипает злость, и думал о том, что было бы хорошо больше никогда не встречать на своем пути
Красота и дружба с Якимом Давидовым были несовместимы, этот вывод давно созревал в моей голове, но ссора с ним почему-то меня не очень обрадовала. Я зашагал дальше по улице Шейново, и хотя ветер, оставив в покое мое лицо, дул мне в спину, идти было не легче. В конце концов мой дружок заслуживал хорошего пинка, и потому я не церемонился – мне осточертели его злые собаки. Да, основания порвать с ним были веские, но что-то во мне протестовало, какой-то голос твердил, что злых собак везде хватает,- напоследок их развелось видимо-невидимо – стоит повнимательней вглядется в глаза того или иного приятеля, как ты увидишь: злющие собаки тут как тут. Разве Димитриев не выдавал себя за друга моего отца? Выдавал и еще как, но это не помешало ему укусить отца, когда подвернулся удобный случай. Конечно, бывают и хорошие собаки, благородные, особенно из породистых, но псы в глазах Якима были полукровки, и потому вероломству их не было границ. Я убеждал себя, что уже из-за одного этого стоило порвать с ним, я одобрительно похлопывал себя по плечу за то, что наконец-то решился на такой подвиг, но не находил сил воскликнуть „браво”. В душе не было энтузиазма.
Чем ближе я подходил к Орлиному мосту и пруду, на котором находился каток, тем громче гремели репродукторы „Арианы”. В воздухе реяли кринолины старинных венских вальсов, хотя с неба падал густой снег. До прихода Виолетты оставалось около получаса, на этот раз я поторопился. Я сказал себе, что это из-за снега: когда идет снег, трудно рассчитывать время ходьбы. Войдя в павильон, стоявший у входа в парк, я заказал чашку кофе. Я любил бывать в этом кафе, в будние утра здесь было пустынно – разве изредка заглянет какая-нибудь парочка, – приятно пахло кофе, было тепло и тихо. А может, это кафе нравилось мне не столько из-за тишины, сколько из-за неописуемо блаженных минут, предшествовавших свиданию. Я думал о разных разностях, и даже улыбался, наперекор суждениям незадачливых литераторов, которые утверждают, будто у математиков отсутствует воображение. Каких только глупостей не сочиняют о математиках! Одним словом, в этом тихом и удобном заведении мне было очень хорошо.
В ту секунду, когда Виолетта проходила мимо широкого окна, я случайно поднял глаза и увидел ее. Снегопад почти прекратился, изредка в воздухе мелькала какая-нибудь запоздалая снежинка, белое утро стало еще белее, и голубая шапочка Виолетты как бы плыла в море матового света. Выждав несколько длинных, невыносимо тягостных минут, я выбежал наружу.
Взяв коньки напрокат, сдал пальто, а шарф оставил, он придавал мне спортивный вид. Как бы то ни было, когда я вышел на лед и огляделся по сторонам, то не без смущения обнаружил, что я чуть ли не единственный неспортивный экземпляр на весь каток. Вокруг все кружилось, мелькало, все были разодеты, как на праздник – удивительный зимний праздник, – и это было так прекрасно, что смущение мое вмиг испарилось и в душе затрепетала неожиданная, самая настоящая радость. Над катком неслись звуки вальса, молодые люди танцевали, они носились по льду так, словно за плечами у них были крылья. Пестрые свитера, юбки, шапочки – все это мелькало, образуя головокружительное многоцветное зрелище. Я расставил руки, расправил плечи и тоже окунулся в веселый водоворот.
Виолетту я нашел на северной половине пруда. Она каталась легко, искусно выписывала окружности, начертив параболу, тут же превращала ее в размашистый эллипс. На ней был белый пуловер, надо лбом, выбиваясь из-под голубой шапочки, трепетал короткий локон, точно крыло синички.
Некоторое время я любовался Виолеттой издалека, потом ее масса, несмотря на все изящество и деликатность объема, самым бесцеремонным образом преодолела квадрат расстояния между нами, и моя рука в одну секунду была неудержимо привлечена ее тонкой талией. Математика окружает нас повсюду в этом мире, и если в данном случае вступил в действие закон Ньютона, то причину следует искать в его абсолютной универсальности относительно предметов материального мира. А поскольку мы с Виолеттой были всего лишь крохотными частицами материи, то нам нельзя было ему не подчиниться!
Да, я был пьян от переполнявших меня добрых чувств, мое отменное здоровье и мои двадцать лет требовали компенсации за пережитые неприятности, предъявляли свои права, спешили наверстать потерянное. Эй, виночерпий, чашу вина, еще одну!
Итак, я положил руку ей на талию, это было незабываемое, ни с чем не сравнимое чувство, любая попытка выразить его в словах, обречена на провал. Какое-нибудь убожество может подумать, что речь идет об ощущении, которое может доставить самому жалкому типу первая попавшаяся уличная девка. Провалиться ему в черную пустоту корня квадратного из минус единицы, речь идет вовсе не о физиологии, грубой чувственности, которую можно удовлетворить за пакетик жареных каштанов. Жалкая история! По крайней мере, я так думаю. Речь идет о том празднике души, когда в кубках пенится искрометное вино, музыка играет гимны, а небо расцвечено фейерверками рубиновых огней.
Я был пьян от восторга, голова слегка кружилась, но я ни на миг не терял чувства реальности. И это отличало меня от моих ровесников – филологов и литераторов, – которые в приливе опьянения совершенно теряют головы, и мир для них превращается в царство, где любой чокнутый – мудрец, где все имеет произвольные измерения. Со мной такого не бывало, думаю, что ничего подобного не случится и в будущем. Так, в первые же минуты совместного скольжения по льду я с предельной точностью (скажем, до одной тысячной) установил три вещи. Во-первых, что Виолетта не имеет намерения выскользнуть из моих объятий; во-вторых, что у нее нет желания прижаться к моей руке покрепче; а в-третьих, что она намерена держать интенсивность соприкосновения наших тел на определенной грани, то есть на грани искренней дружбы. За этой гранью открывались, как и следовало ожидать, жаркие просторы любви. Вот что установил я, невзирая на опьянение.
Констатации были не из самых вдохновляющих, мужчины обычно плюют на искреннюю дружбу с женщинами. Нет такого мужчины на свете, который не согласился бы променять океан подобных дружеских чувств на одну-единственную крупицу настоящей любви. Вот почему я не почувствовал бог знает какого удовлетворения и тут же постарался дважды проанализировать доказательства с точки зрения математической логики. Во время второй проверки, к своему величайшему удовольствию, я обнаружил, что мною не был принят во внимание такой важный фактор, как стыдливость. А если она просто стеснялась прижиматься покрепче к моей руке? Разве в свое время Виргиния не погибла в пучине вод оттого, что постыдилась сбросить одеяние перед Полем, который хотел перенести ее на руках через разбушевавшиеся волны? В одеянии преодолевать разбушевавшиеся волны было несподручно, Поль это хорошо знал и потому попросил Виргинию раздеться. А она засмущалась. Выходит, стыдливость – очень даже важный фактор а я как-то не придал ему значения.
Потом я подумал, что это ерунда, – ведь, в наш век стыдливые Виргинии нечно вроде белых ласточек. Не то, что их вовсе нет, они есть, но нужно прожить лет пятьдесят, не меньше, чтобы увидеть хоть одну. Жаль, конечно, потому что мужчинам очень даже по сердцу женская стыдливость, и вообще им нравится все то, что само не дается в руки. Но, к сожалению, целомудрие в наши дни такая же редкость, как и белые ласточки. Нужно перевалить через девять гор, чтобы увидеть, как над десятой в вышине вьется белая птичка. А на равнине ее не встретишь. Наоборот, в окружающей жизни скорее увидишь противоположное. Две недели тому я наблюдал сцену, которая меня буквально потрясла. Моя однокурсница, девушка не глупая и способная, безо всякого стеснения разделась донага, – она, видите ли, желала доказать своему оппоненту, что может это сделать, если захочет. Тот же уверял, что она не решится, наверное притворялся, собака, а дура попалась на удочку. Они поспорили на двадцать левов, и победительница как ни в чем не бывало отправилась с поверженным противником в кафе есть пирожные.
Итак, мне не оставалось ничего другого, как думать, что Виолетта просто не желает перешагнуть границу, отделяющую дружбу от любви. Пропади она пропадом, эта дружба!
Граммофон в десятый раз загундосил шлягер тридцатых годов на мотив страстного танго:
Я люблю вас, о мадонна,
Вы моя мечта!
Плавно описывая эллипсы, мы пошли на двадцатый круг, когда со стороны бульвара подул резкий ветерок и вновь повалил густой снег. Количество падавшего на нас снега не возрастало от быстроты скольжения, но снежинки слепили глаза и мы несколько раз сталкивались с другими парами. Не скажу, чтобы мне было приятно видеть, как Виолетта попадает в чужие объятия (хотя мои руки тоже не оставались пустыми), и я предложил ей смотать удочки. Она, к большому моему удивлению, сразу согласилась. Я сказал себе: „Смотри-ка!” Ведь она пришла сюда покататься и потому, в сущности, надела этот белоснежный свитер из верблюжьей шерсти. А когда я предложил ей смотать удочки, она вроде бы даже повеселела, правда, не очень, но в глазах вспыхнули добрые огоньки.