Три жизни Юрия Байды
Шрифт:
— Да провалиться мне на месте, если я не был на том берегу!
Люди сразу же встрепенулись, вскочили. На лицах еще неверие, сомнение. Максим торопливо продолжал:
— Я прошел в тумане у них под носом. Все пройдем, если тихо…
— Максимушка, корова тя забодай! — взволнованно воскликнул Кабаницын, схватил его руку, бурно затряс.
— Как тебе удалось? — спросил Афанасьев.
— Дед Адам меня надоумил. Давеча мы с ним в спешке малость прохлопали, не разглядели. А когда, немцы стали ракеты пулять, подсвечивать, вижу: следы лосей идут
— Молодец! Выношу тебе от лица службы благодарность. Товарищи, времени в обрез. Костылев, вы поведете группу, а я сниму постовых и секреты и пойду замыкающим. Тишина и еще раз тишина, если хотите остаться в живых.
Через короткое время вереница людей потянулась к воде, и вдруг снова… нет, это был не залп, не гром, это плач ребенка, звучавший сутками в ушах бойцов, раздался из тумана и пронесся вдоль колонны как властное напоминание о жизни… Глухой всеобщий вздох, точно всхлип отчаянья, просочившись сквозь трепетную листву осинника, лег к ногам Леси. Она виновато посмотрела на бойцов, сказала:
— Идите, пожалуйста… скорее. Идите без нас…
Сказала шепотом, но услышали все.
— О, господи! — вырвалось у Адама.
И опять тишина — живая, напряженная. Тишина, когда дыхание и стук сердца кажутся оглушительными.
Афанасьев подергал себя за мочку уха.
— Товарищ командир, разрешите? — обратился к нему Максим. — Брать с группой малого нельзя, выдаст своим криком. Давайте я провожу всех и тут же вернусь за Лесей с мальцом.
Афанасьев посмотрел на часы, покачал отрицательно головой:
— Времени не хватит, вот-вот начнет рассветать.
— Ах, разрази тя гром — ругнул неизвестно кого Кабаницын и потряс фляжкой. — У меня тут шнапсу осталось, дадим глоток пацаненку, и он уснет.
— Твоим шнапсом чертей глушить!
По толпе, сгрудившейся на «пятачке» вокруг Афанасьева, проплыл нестройный шум.
— Оставила б своего пацана, все равно на ладан дышит… — тихо пробурчал Варухин.
— И так и так гибель! — поддержал его Кабаницын и поднял вверх три пальца. — Почему, спрашивается, я должен пропадать с твоим пацаном, а мои дети оставаться сиротами? У меня их трое!
Леся на глазах как бы сжалась, стала вдруг маленькой, тоненькой. Поспешно залепетала:
— Нет, нет… я не брошу его… не могу. Он у меня один на всем свете.
Варухин осторожно тронул Афанасьева за локоть:
— Можно вас на минутку? Конфиденциально… Извините, товарищ командир, но подумайте сами, почему мы, полноценные бойцы, во главе с вами, нашим командиром, должны жертвовать собой во имя существа, которое само помрет не сегодня-завтра? Это ж явное самоубийство! Кому нужна такая арифметика? Она скорее на руку тем, кто здесь нас окружил. Верно? И психологически это будет справедливо. Верно?
Афанасьев отмахнулся с досадой от неуместных рассуждений Варухина, нервозно дернул свое ухо. На лице — мучительное напряжение. Весы судьбы… На одной чашке весов — тридцать боеспособных
Прежде всего надо сохранить группу для будущих боев — это его командирский долг, но есть и другой долг — долг перед собственной совестью. И Афанасьев посмотрел на Кабаницына.
— Мне жаль, — сказал он ему, — всех детей на земле, страдающих от войны, но у вас, Кабаницын, их больше, чем у других, здесь присутствующих, и вы один кормилец. Поэтому разрешаю вам идти на ту сторону первым. Отправляйтесь.
Отвернулся, спросил сухо через плечо:
— Кому еще нужно на ту сторону в первую очередь?
— Мне! — поспешно отозвался Варухин и принялся поправлять головной убор по-походному. Зацепил в спешке дужку очков, очки упали в траву, и Афанасьеву открылись его подслеповатые, с набухшими веками глаза.
— Не знаю; Варухин, как вы дальше сможете жить на свете и смотреть в глаза людям… — Покачал головой и сам же ответил: — А пожалуй, сможете…
Варухин как-то сразу съежился, лицо его сморщилось, перекосилось. Присел торопливо на корточки, стал шарить в траве упавшие очки. Адам, стоявший рядом, тоже нагнулся, зашарил под ногами.
— О, господи! — вскрикнул он приглушенно, выдернув что-то из земли. Поднес к глазам, понюхал, взял на зуб. Рот его приоткрылся, не поймешь: плачет или смеется. — Сынки! Товарищи! Скорей мне спичку! Заслоните свет шинелями.
Не понимая, в чем дело, бойцы выполнили его просьбу. Едва успела вспыхнуть в пальцах деда спичка, как раздался его ликующий голос:
— Слава те! Они самые… под ногами растут…
Адам сбросил с себя плащ-палатку, стал проворно выдирать из земли какие-то корешки. Рыл и приговаривал:
— Мальчонкой-то я ух озорной был! Уж порол меня батя и за яблоки, и за гусей, а уж за корень — так ни в сказке сказать, ни пером описать… Мы с Северьяном, дружком моим, как наелись раз вот этого… сладкого… корня медвежьего, так и проспали в лесу сутки. Не знал, не ведал, что встрену здесь. Эй, молодушка! — позвал он Лесю. — Подай мне, милая, тряпицы лоскуток, сделаю сынку твоему лекарство.
— Какое лекарство, дедуня? — спросила она с тоской.
— А такое, чтобы спал он покрепче.
Леся недоверчиво посмотрела на него, но Афанасьев успокоил ее. Она передала лоскут Адаму, тот положил в него измельченный корень, завязал лоскут, велел сунуть мальчику в рот.
— Через пять минут заснет сном праведника, а я теперь за него помолюсь.
Отошел в сторонку, поднял к небу глаза, чтоб вознести благодарность всевышнему за ниспосланное спасение, но в этот момент вверху, словно дразня деда, начал гнусаво завывать фашистский бомбардировщик. Адам перестал молиться, матюкнулся в сердцах и погрозил кулаком в небо.