Тридцать первое июня (сборник юмористической фантастики)
Шрифт:
— Дядюшка Отис! — завопил я дурным голосом. — Комар!
И изо всех сил трахнул его кулаком по макушке.
Дядюшку Отиса надо было отвлечь. Ни в коем случае нельзя было позволять ему произнести эти слова. Вселенная, конечно, велика, по всей вероятности, слишком велика даже для дядюшки Отиса и ему не по зубам уничтожить ее своим неверием. Но я не стал рисковать. Заорал что есть мочи и стукнул его.
Но я забыл о рецидиве потери памяти и о том, что дядюшка Отис считает себя Юстасом Лингхэмом из Кливленда. Очнувшись от моего удара, он смерил меня холодным взглядом.
— Я
Он повернулся ко мне спиной, вошел в дом и начал подниматься по лестнице в спальню.
Я поплелся за ним, тщетно ломая голову в поисках удачного плана действий, а тетушка Эдит двинулась по лестнице за нами следом. Мы с ней остановились на верхней ступеньке и видели, как дядюшка Отис вошел в свою спальню и закрыл дверь.
Чуть погодя мы услышали, как под его тяжестью заскрипели пружины кровати. Потом чиркнула спичка, и до нас донесся сигарный дымок. Перед отходом ко сну дядюшка Отис неизменно выкуривал сигару — единственную за весь день.
— Отис Моркс! — услышали мы бормотание, и один ботинок стукнулся об пол. — Никого так не зовут. Это какой-то подвох. Никакого Отиса Моркса на свете нет.
Тут он замолк. Наступила тишина. Мы ждали, что стукнет второй ботинок… и когда прошла целая минута, мы в ужасе переглянулись, бросились к двери и распахнули ее настежь.
Мы с тетушкой Эдит тщательно обшарили комнату. Окно было закрыто и заперто. В пепельнице на ночном столике лежала зажженная сигара, от нее страусиным пером поднимался кверху дымок. На постели осталась вмятина — там, где он только что сидел; вмятина медленно расправлялась. На полу возле кровати валялся один ботинок дядюшки Отиса.
Но дядюшка Отис (Моркс обвел нас всех меланхоличным взглядом) — дядюшка Отис, конечно, пропал. Он усомнился в своем существовании… и перестал существовать…
(Тут Моркс тихонько вздохнул и стал ждать, когда же кто-нибудь поднесет ему рюмочку.)
Карел Михал
ДОМОВОЙ МОСТИЛЬЩИКА ГОУСКИ
Перевод с чешского И.Чернявской
Во вторник мостильщик Гоуска напился. Это было событие исключительное, потому что обычно он, как всякий порядочный человек, напивался в субботу. Но в тот вторник шел дождь, и Гоуска ничего иного не мог придумать. Сначала дождь моросил, потом усилился, а когда в половине двенадцатого ночи Гоуску выпроваживали из закусочной «У короля Пршемысла», дождь лил как из ведра. Мостильщик Гоуска пнул ногой спущенную на окно закусочной штору, Подтвердив тем самым свое моральное превосходство над официантами, поднял воротник пальто и зашагал домой. Фонари мерцали в мокрой ночи, и вода журчала в водосточных трубах, стекала с деревьев и крыш. Когда Гоуска пытался всунуть ключ в замочную скважину входной двери, он увидел лежащее под водосточной трубой яйцо. Яйцо было белое, в черную крапинку и блестело под струйкой воды, которая лилась прямо на него. Оно было самое обыкновенное, с одного конца заостренное,
Придя домой, он сначала исчерпал весь запас известных ему ругательств, потому что в коридоре ободрал ногу о корыто, а потом завалился не раздеваясь спать, чувствуя, что при малейшем движении его начнет тошнить.
Утром его мучила жажда, и он встал. На перине лежали кусочки скорлупы, белой, в черную крапинку. Гоуска вспомнил о яйце, которое вчера ночью нашел под водосточной трубой, а во сне, вероятно, раздавил. Он поднял перину в надежде найти остатки содержимого. Под периной сидел черный цыпленок, довольно противный, с длинной шеей и зелеными глазами. Зябко поеживаясь, он прижимался к теплой постели.
Того немногого, что Гоуска знал о последствиях алкоголизма, было достаточно, чтобы испугаться. Гоуска попятился и глухо застонал. Но, пока он готовился выдержать суровую внутреннюю борьбу со своим разумом, надеясь принять эту печальную новость с подобающей мужчине твердостью, цыпленок соскочил с постели и, чуть переваливаясь на косолапых ножках, направился к умывальнику, где мостильщик Гоуска намочил носки. Цыпленок сделал глоток, закашлялся, потянулся и похлопал крыльями, на которых выразительно топорщились будущие перья.
Гоуска был уверен, что у него галлюцинации.
— Напи-пи-пи… — пробовал произнести он.
Цыпленок смерил его взглядом.
— К чему такие нежности, — сказал он иронически, — лучше накроши мне хлеба, я голоден!
Второй приступ отчаяния кончился воплем.
— Ой-ой-ой! — причитал Гоуска. — Я сойду с ума, не выдержу я этого!
— Не ори, — сказал с омерзением цыпленок. — Кому доставляет удовольствие с утра слушать твои вопли? Нечего меня рассматривать, пойди принеси хлеба. Ты должен меня кормить, раз ты меня высидел.
— Как это высидел? — робко спросил Гоуска.
— Своим задом, дружок, своим задом, — довольно сухо сказал цыпленок. — Я не просто цыпленок, я — Домовой. Давай скорее хлеба да пойдем на работу!
Мостильщику Гоуске было неясно, что такое Домовой. Он рассуждал: Домовой — это, по-видимому, существо, которое заставляет работать, и посему размышлял, как бы от него избавиться. Но так как он его боялся, то принес хлеба и вышел из дома вместе с Домовым. По дороге Домовой тактично молчал, да и Гоуске не хотелось разговаривать. На перекрестке горел красный светофор. Гоуска остановился, но Домовой пролетел между машинами и ждал его на другой стороне. Регулировщик вышел из кабины и подошел к Гоуске.
— Вам следует знать, что птица не может в городе бегать сама по себе, ее нужно носить в корзине или по крайней мере в руке и держать за ноги. Запомните это, а то заплатите штраф!
На другой стороне тротуара Гоуска взял Домового под мышку, но тот проворно клюнул его.
— От тебя несет перегаром, — сказал он. — Пусти меня на землю и иди быстрее, а то опоздаешь!
Придя на работу, мостильщик Гоуска отошел в сторону от остальных, боясь показать Домового. Домовой уселся на забор и наблюдал за работой Гоуски.