Тридевять небес
Шрифт:
Сабина чуть не вздрогнула – настолько прохватила ее эта мысль. При ее-то опыте! Троцкий свято убежден, что он пришел в этот мир для того, чтобы возглавить его, не больше, не меньше. Большего быть не может, а с меньшим он уже не смирится. Никогда.
Она не выдала себя. Слушала, кивала, не спорила. И слушала даже внимательно. Но больше она все же слушала себя.
Почему-то ее не обрадовала собственная проницательность. И дело не в том даже, что и она сама и будущий институт для товарища Троцкого всего лишь игрушки в его большой игре. Не пешки, не шестерки, но и не игроки – так, что-то вроде валета или десятки. Сегодня ему интересно,
Сабина Николаевна смотрела на Троцкого, слушала, и чем дальше, тем больше сознавала, что свою игру этот человек проиграет. Все его речи – струи, потоки, ими он старается залить глубинный пожар внутреннего беспокойства. Он словно боится взглянуть в будущее – он, титан, мнящий себя рожденным для Олимпа!.. Это очень болезненно для него, он лихорадочно ищет ходы, способные изменить текущий расклад сил. Шпильрейн, Иванов, Петров, Сидоров… условно – разные лица торопливо гонит перед собой, оценивает, сравнивает их, тасует колоду. Ну что ж – это естественно в данной ситуации. Другое дело, что здесь у Сабины Шпильрейн начинается своя игра.
Понятно, что предложение Льва Давидовича такого рода, что от него не откажешься. Не только из боязни навлечь на себя вельможный гнев. Но и ради себя самой, своей науки: такой счастливый случай, как сейчас, выпадает одному исследователю из сотен, если не из тысяч. Свой институт! Государственные деньги!.. Нет, упустить такой шанс немыслимо.
Но и попадать в беспощадную политическую рукопашную никакого резона нет. Сплести линию своей судьбы с судьбой трибуна революции Троцкого?.. Эта мысль вызывала смутную, но весомую тревогу, словно и ее собственное, Сабины Шпильрейн, будущее нехорошо, с ухмылкой заглянуло в ее глаза… И она постаралась отбросить это.
Заговорила аккуратно, обходя углы: прежде всего дежурно выразила признательность власти Союза Республик за проницательность и заботу о развитии психологической науки, дельно сказала об ее важности в задаче формирования нового человека и нового мира… и войдя в тему, гладко и успешно растеклась речью, из которой, если отжать общие слова, следовала готовность к предложенной работе – при разумном финансировании.
Троцкий выслушал это со сдержанной благосклонностью – так прочел бы его реакцию обычный наблюдательный человек. Но Шпильрейн была более, чем просто наблюдательна. Не все так просто.
Красный самодержец был несколько разочарован. Очевидно, он ожидал от гостьи чего-то иного. Возможно, большей благодарности, если не заверений в преданности… Конечно, он слишком многоопытен для того, чтобы выдать свои чувства. Он, собственно, и не выдал. Будь его собеседником не Сабина Николаевна, а кто-либо другой, этот другой ничего бы и не заметил. Но здесь и сейчас была она.
– Ну, хорошо, – сказал он таким тоном, что ясно: аудиенция закончена, остались формальности. – Значит, будем работать?
– Да, Лев Давидович.
– Вот и хорошо, – он не заметил, как повторился. Придвинул настольный календарь, пошелестел страницами, сделал на одной из них некую пометку, после чего кратко, четко разъяснил, к кому следует обратиться.
– Спасибо, Лев Давидович, – Шпильрейн встала.
– Немедленно, – ответил Троцкий сухо и строго и тут же чуть заметно улыбнулся уголком рта. Вежливо улыбнулась и она:
– В таком случае, не буду терять времени.
– Желаю успеха, – Троцкий протянул руку.
Рукопожатие было прохладней, чем при встрече: короткое прикосновение, и все.
Когда Шпильрейн ушла, Троцкий взглянул на часы. До следующей встречи оставалось восемь минут.
Он с угрюмой иронией подумал, что с какого-то времени стал очень ценить вот эти минутки одиночества, маленькими подарками выпадающие посреди необъятных трудов: он едва ли не телесно ощущал страшную тяжесть движения мировой политики. Державы, партии, армии – на той высоте бытия, куда вознесло Льва Давидовича, все это ощущалось огромными массами, горными пластами, вулканическими лавами – стихиями, чей масштаб завораживает, потрясает, вводит в оторопь. Лишь на таких высотах видно, что это за страшилища, что за мощь, которой никакому человеку невозможно управлять, можно лишь как-то использовать движения стихий в своих целях, уворачиваясь, чтобы не быть уничтоженным.
Лев Троцкий не без оснований мог гордиться умением работать с этими силами. Он обладал быстрым умом, воспламенявшимся от трудности задач – бешеный вихрь событий, кого-то превращавший в осенний лист, гонимый в никуда, Льва только распалял, подстегивал, обострял мысль… В этом он был похож на Ленина, хотя ему и не хватало интеллектуальной мощи последнего, мускулатуры его мысли, однако в сумасшедшей эпохе суть он умел хватать на лету. И решал задачи, казалось бы, неразрешимые.
Но все на свете приедается, от всего устаешь. Приелось и это. Космический размах жизни стал обыденным, небо Олимпа – просто воздухом… и председатель Реввоенсовета погрузился в рутину масштабных, но не захватывающих дел.
За годы он привык к собственному величию, к тому, что он первый после Бога… ну, шутка, шутка! После Ленина. Привык. И это стало повседневным: власть и слава, фотографии, статьи в газетах: Троцкий, Троцкий, Троцкий…
Все это так и было, а вот власть – он ощутил это в последние примерно полгода – власть стала как-то уходить, утекать как вода их прохудившегося сосуда. Он привык быть своим среди стихий, чувствовать их своими, одной крови, одной жизни с ним. И они в ответ признавали Льва Давидовича за своего, он угадывал это и мог предвосхитить их движения – они не помогали ему в этом, но и не мешали работать на себя. Это было сложное, почти невыразимое, но безошибочное чувство их снисходительного родства с тобою, смертным, вроде похлопывания по плечу.
Столь честолюбивого человека, как Лев Давидович это могло бы уязвить – если б не осознание того, что он один из сотен миллионов, достигших такой чести. Он и Ленину не завидовал – тот был ровня Троцкому, но старше; потому и раньше добился своего. А мое еще придет ко мне! – самоуверенно думал Лев Давидович.
И вот как-то упустил момент, как родство со стихиями поблекло. Иной раз он ловил себя на мысли, что они по неведомой прихоти нахмурились, отвернулись от него. Старался гнать от себя эту мысль, понимал, что выходит по-детски, раздражался и начинал гнать раздражение… А мысль-то все равно не уходила, выкручивалась и превращалась в мысль о том, что стихии отвернулись от него, чтобы повернуться к другому…