Тридевять земель
Шрифт:
– А что вы скажете, если доложу вам, что нет почти ни одного семейства знатного, богатого, образованного, которое не имело бы в заговоре своего представителя?
– Mon Dieu! – вырвалось у Александра Ивановича.
– Впрочем, говорят, будто бы Государь даже выразился, что удивит и Россию, и Европу.
– Чем же-с?
– Своим милосердием.
Александр Иванович посмотрел на своего визитёра долгим серьёзным взглядом, он решал возможность такого оборота.
– Молодёжь, – вздохнул Фёдор Евстафьевич. – Но и судить их строго не приходится. Кто из нас в молодые годы не был преисполнен благородных порывов?
Возразить на это
– Верно ли говорят, что адмирал Сенявин снова вступил в службу?
– Именно так, – подтвердил Фёдор Ефставьеич. – Государю угодно было призвать его из имения и вверить главное командование над Балтийским флотом.
"Вот это кунштюк!", – чуть было не сорвалось у Александра Ивановича.
– А не удивительно ли, – продолжил Фёдор Евстафьевич, – что злоумышленники, задумав зло против правительства и лично против Государя, находились в его службе, в чинах, получали жалованье, ордена, денежные и иные награды? В одном отношении этот Рылеев стоит выше своих соучастников – решившись действовать против правительства, он перестал пользоваться его пособием и милостию, перейдя из Уголовной палаты в правление Российско-Американской компании.
– Это какой же Рылеев? Не тот ли поэт, который пустил этот стишок…
– Да, да, он, – подтвердил Фёдор Евстафьевич и проговорил стишок вслух: – Царь наш немец прусский, Носит мундир узкий, – Ай да царь, ай да царь, Православный государь.
Александр Иванович выслушал стишок, улыбаясь одновременно горько и насмешливо. Зло сощурив глаза, он тоже ответил своему посетителю стихом:
Ты хитрейший санкюлот,Хуже всех французских.Девяносто третий годГотовил для русских.Фёдор Евстафьевич только поморщился.
– Сие всеобщее неудовольствие, – снова заговорил он, – сия преклонность к горестным изъяснениям всего настоящего есть не что другое как общее выражение пресыщения и скуки от настоящего порядка вещей. Войны и политические происшествия, без сомнения, занимают тут свое место. Но были тягости, были войны, и дух народный не был, однако же, подавлен ими до такой степени, как ныне. Неужто дороговизне сахару и кофе можно в самом деле приписать начало сих неудовольствий? Уменьшилась ли от них роскошь? Обеднел ли в самом деле народ? Где те жестокие несчастья, кои его на самом деле постигли? Все вещи остались в прежнем почти положении, а между тем дух народный страждет в беспокойствии. Чем иным можно изъяснить сие беспокойствие, как совершенным изменением мыслей, глухим, но сильным желанием другого вещей порядка?
Александр Иванович в задумчивости прошёлся по ковру.
– И всё же было бы лучше для России, – сказал он, – если б конституция возникла у нас не вследствие воспаления страстей и крайностей обстоятельств, а благодаря благодетельному вдохновению верховной власти. – Представьте себе, – продолжил он, – что покойный Государь ещё пять лет назад искренне был убеждён, что вот уже двадцать лет как в нашей стране людей не продают порознь.
– Каким бы ни был покойный Государь, – несколько сухо возразил Фёдор Евстафьевич, – закон-то он подписал. Сенат утвердил. Вот и давайте дадим делу ход.
– Да истинно ли, – плеснул руками Александр Иванович, – что в законах правда, что установления людские выше заповедей Спасителя? Не зверь же вы, не Салтычиха какая, прости Господи, блюдите свое стадо, просвещайте, лечите, пестуйте. Вы только не подумайте, что я вас отговариваю. Раз покойный Государь соизволил принять от Румянцева, значит, верно, имел свои виды, и Боже меня упаси от того, чтобы входить в обсуждение монаршей воли. А только вы всё равно не спешите, посообразите, посообразите-ка. Ход-то делу дадим хоть сейчас, да только вот приведёт ли Господь конца дождаться? Начать-то легко – кончить сложно.
Разговор то касался предметов посторонних, то снова возвращался к делу Фёдора Евстафьевича. За собором Рождества Христова, стоявшего у высокого берега Трубежа, открывался замечательно красивый вид: огромное пространство между Трубежем и Окою было залито полой водою, взору представлялось как бы пресное море, и лишь вдалеке возвышался одинокий песчаный холм, поросший соснами.
– Да сами-то они желают этого? – поставил вдруг вопрос Александр Иванович и сделал такое озадаченное лицо, что можно было действительно заподозрить его в самом живом участии. – Двадцать лет уж с лишком минуло – у нас в губернии и случая такого не было. В нынешнем своем положении они за вами, можно сказать, словно бы за оградой каменной. А ну как выйдут в вольные? А там исправник, там палаты. А ну недород? У кого одолжиться? Чем жить?
Ничего на это не отвечая, Фёдор Евстафьевич подошёл к окну.
– Впрочем, мне говорили, – вернулся Александр Иванович к зимним событиям, – что некоторые заговорщики страдают разного рода душевными расстройствами.
Фёдор Евстафьевич ещё помолчал. В последнюю турецкую кампанию он, находясь на одном из кораблей эскадры контр-адмирала Пустошкина, получил контузию, и уже много после сказались её последствия: порою на несколько мгновений впадал он как бы в некое забытье, совершенно не отдавая себе отчета, где находится и с кем разговаривает, и сейчас, глядя на рязанскую улицу, ему казалось, что он видит перед собой один из ахтиарских холмов.
– К душевным расстройствам ведёт хорошая память, – невозмутимо отозвался Фёдор Евстафьевич, продолжая смотреть прямо перед собой. – Как прекрасен сегодня закат. Ряды лоз, словно ряды кос на голове нубийской девушки, они словно черны от спелого винограда и неподвижны в своей тяжести, и между ними видна розовая кожа земли. Как прекрасен багрянец усталого солнца! Сколько в нём тайны, как влечёт оно за собой. Оно одно совершает неизменно свой круг и благосклонно ко всем без разбору. Не правда ли, когда заходит солнце и касается холмов своими нежными пальцами, тогда кажется, что вот-вот тебе откроется некая тайна, которая перевернёт твою жизнь? Это как во сне, – сон, который никак не удаётся досмотреть до конца: едва приблизишься к главному, неминуемо пробуждение… И увидишь то, что видел, засыпая: алебастровый светильник… белый огонь… Кто играет с нами такие жестокие шутки?
– Вы видели нубийскую девушку? – не то спросил, не то заметил Александр Иванович, думая о своём.
– В Александрии, – пояснил Фёдор Евстафьевич, – когда мичманом плавал с англичанами.
Проводив визитёра, Бибиков испытал облегчение. "Ох уж эти морские, – хмуро подумал он. – Где их нелёгкая только не носит. Наплаваются, насмотрятся, и ну обезьянничать. Всё-то им неймётся". – И, подойдя к столу и энергично побарабанив пальцами по столешнице, подумал ещё: – "А, впрочем, делать нечего – не миновать писать кузине".