Трилогия Крысы. Мировой бестселлер в одном томе
Шрифт:
На завтрак я отварил риса и соорудил плов с консервированной горбушей, морской капустой и грибами.
На обед разморозил сырники из холодильника и заварил крепкий чай с молоком.
В три часа пополудни съел ореховое мороженое, полив его клубничным сиропом.
Ужинал я курицей, запеченной в духовке, и растворимым супом.
Я снова начал толстеть.
На девятые сутки, изучая содержимое стеллажей в гостиной, я вдруг заметил, что одну из старых книг совсем недавно читали. В отличие от соседних томов, пыль на корешке была почти полностью стерта, а сам корешок выдавался из общего ряда на несколько миллиметров. Я снял книгу с полки, сел на диван и начал листать. Книга называлась, ни много ни мало, «Генезис Паназиатской Идеи», и была выпущена в середине войны. Бумага оказалось просто ужасной: от каждой страницы веяло плесенью. По содержанию – классический образец печатной продукции военного времени: все события освещались до крайности однобоко, гуманизмом не пахло совсем, а от стиля повествования через каждые две-три страницы нестерпимо хотелось зевнуть; но несмотря на все это, в тексте то и дело попадались белые пятна – строки, вымаранные цензурой. О событиях 26 февраля 1936
51
26 февраля 1936 года был убит министр финансов Японии Такахаси Корэкио, выступивший против увеличения военного бюджета страны. Сразу за этим была предпринята попытка фашистского переворота. И хотя путч был подавлен, а многие лидеры ультраправых казнены, последовавшая за этим чистка в армии привела к активной милитаризации Японии накануне Второй Мировой войны. «Инцидент 26 февраля» до сих пор считается слабым местом в идеологии ультраправых, стремящихся доказать свою преданность национальным интересам Японии
Даже не собираясь вчитываться во всю эту муть, я наскоро пролистал всю книгу до последней страницы – и тут на ладонь мне выпорхнул белый листок, вырванный из записной книжки. После стольких страниц пожелтевшей старой бумаги белоснежный листок показался мне каким-то чудом неземного происхождения. Тот, кто читал книгу в последний раз, использовал этот листок для заметок. В его правую часть были выписаны имена, а в левую – даты и места рождения самых ярых националистов – фанатиков «паназиатской идеи». Совершенно машинально я заскользил глазами по списку, как вдруг мой взгляд, споткнувшись, остановился сам собой: в середине списка стояло имя Сэнсэя. Того самого Сэнсэя с овцой в голове, по воле которого меня сюда занесло. Место рождения – префектура Хоккайдо, округ такой-то... город Дзюнитаки.
Я уронил книгу на колени и долго сидел в глубоком оцепенении. Прошло много времени, прежде чем растекшиеся мысли в мозгу снова приняли форму слов. Не отпускало чувство, будто меня хорошенько огрели сзади чем-то тяжелым по голове. Я ведь должен был сам догадаться. Сразу, с самого начала должен был сообразить. Как только сказали, что Сэнсэй – сын обедневших хокайдосских крестьян, должен был тут же взять и сразу проверить. Как бы тщательно Сэнсэй ни скрывал свое прошлое, должны были остаться какие-то ходы для банального журналистского расследования. Да тот же Секретарь, стоило лишь намекнуть, моментально раскопал бы все, что нужно!...
Впрочем – стоп. Здесь что-то не так.
Я помотал головой.
В том-то и дело: Секретарь не мог не проверить такое. Слишком уж он дотошен. Слишком пристально он изучает даже самые призрачные версии, лишь бы все предвидеть заранее. Не случайно же он всегда предугадывал, куда я пойду и как на что отреагирую.
КОНЕЧНО ЖЕ, ОН ЗНАЛ ВСЕ ЗАРАНЕЕ.
Никакой другой версии в голову не приходило. Знал – и, тем не менее, тратил силы и время на уговоры и даже запугивания, – чтобы загнать меня туда, где я теперь сижу. Но зачем? Чего бы ему ни хотелось в итоге – сам бы он сделал все куда профессиональней, чем я. А если ему за каким-то дьяволом понадобился именно я – почему не объяснить мне с самого начала, куда идти?! Каша в голове постепенно рассасывалась – но на смену ей где-то на дне желудка заворочалась злость. Злость – и смутное ощущение какой-то гигантской, гротескной ошибки, которую я уже совершил и совершать продолжаю. Крыса что-то знает. Секретарь что-то знает. Один я, затянутый в эту кашу по самые уши, не знаю практически ни черта! Все мои версии оказались белибердой; все шаги, предпринятые до сих пор, завели в тупик. Не говоря уже о том, что и жизнь моя может в скорости оборваться. И если такое случится – винить за это можно будет только меня самого... Хотя вряд ли, конечно, меня станут уничтожать физически. Сначала из меня вытянут все, что можно, а потом переломают ноги и оставят ползать на брюхе до самой старости – и это будет последней, действительно последней каплей того яда, который мне приготовили. Мне вдруг нестерпимо захотелось бросить все к черту – и уйти по горной дороге, куда глаза глядят. Но сделать этого я не мог. Слишком далеко я зашел, слишком глубоко залез в эту историю, чтобы теперь взять и бросить все одним махом. Легче всего сейчас было бы, наверное, просто расплакаться – но даже этого я не позволил себе. Как подсказывал внутренний голос, мои самые горькие слезы были еще впереди.
Я принес с кухни бутылку виски, наполнил стакан сразу пальца на три и выпил большими глотками. Глотая виски, я думал только о виски – и ни о чем другом.
9
ЧТО ОТРАЖАЕТСЯ В ЗЕРКАЛЕ – И ЧТО НЕ ОТРАЖАЕТСЯ В ЗЕРКАЛЕ
Утром десятого дня я решил больше не думать о плохом. Все, что можно было потерять, я уже потерял – а значит, и беспокоиться не о чем. С утра пораньше я вышел на очередную пробежку и проделал уже половину пути, когда во второй раз пошел снег. Мокрые, липкие хлопья очень скоро сменились чем-то вроде осколков толченого льда – и наконец повалило так, что в белесом крошеве стало не видать ничего вокруг. Совсем не такой легкий, как раньше, снег омерзительными лепешками оседал на голове, на плечах и в складках одежды. Прервав свой обычный маршрут на полпути, я вернулся в дом и стал греть себе ванну [52] . Все полчаса, пока грелась ванна, я просидел спиной к керосинке – но согреться так и не смог. Холодная, промозглая сырость пропитала меня до самого сердца. Высвобожденные из перчаток пальцы не хотели сгибаться, а уши болели так, словно кто-то откручивал их от головы. Казалось, все тело с ног до головы обклеено полуистлевшей старой бумагой.
52
Японскую ванну (фуро) вначале заполняют холодной водой, а затем примерно полчаса нагревают встроенным газовым или электрическим устройством
Лишь провалявшись с полчаса в ванне и выпив горячего чаю с бренди, я вроде бы вернулся в нормальное состояние – и все равно еще пару часов то и дело вздрагивал от пронизывающего тело озноба. Впервые я испытал на собственной шкуре, что такое зима в горах.
Снег валил и валил весь день, одевая долину в белое до самого горизонта. Только когда стали сгущаться сумерки, снегопад прекратился, ветер утих, и воздух вновь наполнила густая, плотная, как туман, тишина. Тишина, от которой нечем защититься. Я включил проигрыватель на автоповтор и прослушал «Белое Рождество» Бинга Кросби двадцать шесть раз подряд.
Но и этот снег, конечно же, продержался недолго. Как и предсказывал Человек-Овца, для того, чтобы долина замерзла совсем, требовалось еще какое-то время. Уже наутро в небе не осталось ни облачка, и лучи солнца начали лениво-небрежно растапливать снег. Белое пастбище быстро покрылось проталинами, а в уцелевших сугробах, точно в осколках разбитого зеркала, заплескались солнечные блики. На крыше мансарды снег слежался большими кусками – то и дело очередная лепешка сползала по скату крыши, срывалась и разбивалась о землю с громким шлепком. Растаявший снег крупными каплями стекал по оконным стеклам. Все снаружи резало глаз какой-то свежепрорисованной четкостью линий. Будто с каждого листика дерева свесилось по капле воды – и вся роща мириадами ярких точек сверкала на солнце.
Засунув руки в карманы штанов, я стоял у окна и долго смотрел на этот пейзаж. Мир пульсировал в своем ритме совершенно отдельно от меня. Отдельно от меня, отдельно от кого бы то ни было все текло своим чередом. Снег выпадал – и снег таял.
Под звуки капели и падающего с крыши снега я бодро начал уборку. После снегопада суставы так одеревенели, что хотелось размяться; а кроме того, раз уж я забрался в чужое жилье и торчу здесь неделями, то хотя бы из вежливости стоило поддерживать в доме порядок. Как бы там ни было, приготовить обед или убраться для меня никогда не составляло большой проблемы. И все-таки навести порядок в огромном доме оказалось куда трудней, чем я думал. Пробежать без остановки десяток километров, пожалуй, было бы легче. Первым делом я вымел веником пыль из углов и собрал ее гигантским пылесосом. Потом перемыл все полы и, сгибаясь в три погибели, натер половицы воском. Уже очень скоро появилась одышка – но, поскольку я бросил курить, совсем не болезненная. По крайней мере, не та, от которой до отвращения перехватывает горло. Я выпил на кухне холодного виноградного сока, чуть передохнул, доделал кое-какие мелочи – и решил, что пора пообедать. Через окна с распахнутыми ставнями солнце поливало лучами комнаты, и натертые полы переливались всеми цветами радуги. Ностальгически-сочный запах мокрого пастбища приятно щекотал ноздри, мешаясь с терпким запахом воска.
Перестирав одну за другой шесть тряпок, которыми натирал пол, я повесил их сушиться во дворе и отправился на кухню, где вскипятил в кастрюле воды и сварил спагетти. В спагетти я добавил тресковой икры и побольше масла, а сверху полил белым вином и соевым соусом. С таким великолепным настроением, как в этот день, я не обедал уже очень давно. Все время, пока я ел, в роще неподалеку изо всех сил щебетали дрозды.
Разделавшись со спагетти, я вымыл посуду – и продолжил уборку. Почистил ванну и умывальник, выдраил унитаз, освежил полировку у мебели в каждой комнате. Благодаря Крысе, следившему за чистотой постоянно, особых усилий полировка не требовала: брызнул жидкостью из флакона, растер – и готово. Закончив с мебелью, я вытянул из дома во двор длиннющий резиновый шланг и смыл вековую пыль с оконных стекол и ставней. Все здание тут же засияло, как новенькое. Я вернулся в дом, протер изнутри стекла, и на этом уборка закончилась. Оставшиеся пару часов до вечера я провалялся на диване, слушая пластинки. Наступил вечер, и я решил сходить в комнату Крысы за новой книгой. Уже перед тем, как подняться наверх, я вдруг заметил, что большое трюмо в коридоре у самой лестницы было возмутительно грязным. Я сходил за жидкостью для чистки стекол, набрызгал ее на зеркало и протер тряпкой. Но странное дело: сколько я ни старался – грязь не оттиралась, хоть тресни. Почему педантичный Крыса периодически мыл, чистил, драил в доме все, кроме этого зеркала, показалось мне непостижимой загадкой. Я налил в ведро теплой воды, жесткой нейлоновой щеткой буквально сцарапал смолянистую копоть со скользкой поверхности и напоследок отполировал стеклоочистителем. Вода в ведре стала чернее сажи. Одетое в деревянную раму с тончайшей резьбой, это зеркало смотрелось не просто старинным, но антикварным и весьма дорогим. После того, как я его выдраил, на нем не осталось ни пятнышка. Огромное, без единого изъяна или царапинки стекло отражало меня всего – с макушки до пальцев ног. Стоя перед зеркалом, я какое-то время разглядывал свое отражение. Ничего особо странного я не заметил. В зеркале я смотрелся точь-в-точь как в жизни: унылое выражение на совершенно незапоминающейся физиономии. Ну, разве что отражались оно чуть отчетливее, чем нужно. Все в зеркале было совершенно обычным – кроме, пожалуй, одной детали: отражение почему-то не выглядело отражением. Как если бы это не я разглядывал себя в зеркале, а наоборот – тот, кто был по ту сторону, разглядывал меня как свое отражение. Я поднес правую руку к лицу и потер подбородок ладонью. Тот, кто был по ту сторону зеркала, в точности повторил за мною мой жест. Или, может быть, это я повторил за ним его жест? Я уже не был уверен в том, что тер подбородок по собственной воле.
Изо всех сил сосредоточившись на понятии «свобода воли», я ущипнул себя за ухо большим и указательным пальцами левой руки. Тот, кто был в зеркале, одновременно проделал то же самое. Причем, было очень похоже, что он также крепко задумался о свободе собственной воли.
Я окончательно запутался, плюнул – и отступил от зеркала. Тот, кто был в зеркале, отступил в обратную сторону.
На двенадцатые сутки снег пошел в третий раз. Я проснулся, а он уже падал – настолько беззвучно, что становилось не по себе. Снежинки не были ни твердыми, ни вяло-размокшими. Неторопливо кружась, снег тихонько опускался с неба на землю и таял, не успевая слежаться. При одном только виде этого снега тяжелели веки, и глаза закрывались сами собой.