Тринадцатый год жизни
Шрифт:
Но этого не случилось. Дочь выпалила, как будто только и думала об этом отце.
— Признаюсь, не ожидала, — с заметной обидой сказала мать. И тут же пожалела о сказанном.
— Мало ли, кто чего не ожидал! — ответила Стелла резко. И это действительно было началом новой, послегоринской эры отношений.
Вечером и поздним вечером
Баклажановый вечер кончился, собственно, ничем — поеданием баклажанов.
Будто они договорились разыграть перед кем-то сцену из мирной жизни. И
Только по небрежности, с которой всё прекратилось, можно было понять: в этом доме неладно. Но кому понимать-то? Они сами были и зрители и клоуны.
И вот Ваня поднялся, ушёл из кухни. Как в общественной столовой. Нина не окликнула его — побоялась. Тоже встала, ушла.
В силу вступил так называемый «закон моря»: убирает последний. Отгоняя досаду, Стелла взяла три тарелки грязные, сковородку, три чайные чашки — и всего-то делов! Помыла быстренько. И в свою комнату юрк. И дверь на задвижку. Громко… Нехорошо.
Нехорошо?.. Не до хорошего!
Разделась, легла… Стала думать о завтрашнем. Причём больше не о встрече самой, а о том, говорить Машке или нет. И почти сразу решила: скажу. В душе образовалась противная и жалкая ухмылка.
Раньше она бы ни за что, никому! Потому что это дело лично их, романовское, семейное. А теперь — что за семья? Ветер в поле. Нина по кафе, Гора вообще… Теперь крепкого только и есть она да Машка.
А Ваня?
Как про Ваню думать, она не знала. Если б, например, она куда-нибудь ушла — поступила в ПТУ в другой город, — она бы Ваню, конечно, взять не смогла. И выходило, что он не её, а… чужой. Но всё же он был и её… Ванька ни с кем так не разговаривал, как с ней!
Потихоньку она засыпала, и ей уже стало казаться, что она поступила в ПТУ, почему-то в Свердловске, и взяла с собой Ваню. Они жили в комнате, где кругом были белые занавески, и мебель в белых чехлах, и на диване на высокой спинке лежала белая кружевная салфеточка, и на ней стоял бюст какого-то человека из чёрного чугуна, и внизу была надпись: «И. С. Тургенев» — непохожий до невозможности!
Засыпая, она была совсем одинока. И не знала, что в другой комнате, за тонкой стеной, за слишком пушистым синтетическим ковром на краешке кровати сидит её мать.
Спала Стелла, а мать не спала. Темно. Только с улицы доносится по-сентябрьски туманный свет фонарей, да редкий автобус запоёт тормозами у светофора, как от зубной боли, — улица у них тихая, и даже летом можно спать с открытым окном, не боясь наглотаться пыли, — вещь для Москвы, а тем более для центра, редкая.
Нина Александровна думала о том, что же началось в её семье. Она хотела бы сказать: «иная» жизнь, а оказалось — «послегоринские отношения».
Опять проехал автобус, Нина не услышала его. Зато она услышала другое. Она сидела спиной к тому ковру и той стене, за которыми была комната её дочери. Она сидела боком к двери в столовую, за которой спал Ваня… И всё-таки она видела и слышала их обоих!
Сегодня был нелёгкий для неё день.
Потом он говорит: «Хочу повидаться с дочерью». Ещё полгода назад Нина нашла бы в себе сил спокойно высмеять его: «С дочерью? О ком ты говоришь?» Но сейчас, оставшись одна, вдруг согласилась, смутно и трусливо подумала, что, может быть, Стрелке это надо, как-то пригодится…
Постой, ведь и Стрелка согласилась вдруг — оставшись одна. А я вздумала обижаться! Неужели мы правда так похожи с ней?
Подумала тревожно: а с Ваней, значит, мы не похожи?.. Ну что ж, Ванюшка больше похож на отца. Хотя и ссорится с ним бесконечно. Чем больше ссорится, тем больше и любит!
Холодный ветерок летел по улице, заглянул к ней в окно. Нина передёрнула плечами, заметила, что сидит в ночной рубашке. Встала накинуть что-нибудь… И увидела, поняла: она стоит в комнате… в квартире своего мужа. Это всё теперь ей было чужое! Пусть и прожито здесь восемь лет. Скорее поменяться и начать иную жизнь. Не «послегоринскую», а настоящую иную! Чтобы ребята привыкли. Чтобы она и сама привыкла!
Невольно, хоть она вовсе и не была расчётливой или мелочной, Нина стала прикидывать варианты размена, стала вспоминать, кто из её знакомых недавно занимался этими делами… И чуть ли не с презрением остановила себя: «Не за то вы, барышня, взялись!»
Она вновь села на краешек кровати, так и забыв взять со стула кофту. И Стелла могла бы сейчас услышать через стену, как скрипит недовольная и старая деревянная кровать: мол, пора уж угомониться наконец. Но Стелла не слышала, она спала — пребывала в расплывающейся белой комнате, с белыми занавесками, с белыми салфеточками и с чёрным чугунным бюстом, на котором написано: «И. С. Тургенев»…
Нина Александровна опять стала думать о своих детях. Ни на службе, ни в других дружественных местах ещё не знали о её делах. Но когда узнают, то уж обязательно станут жалеть. А жалея, станут её осуждать. Ну что, в самом деле, она себе думает? Одна, с двумя ребятами — это же ужас!
Нина отчего-то не чувствовала особого ужаса. Ну, трусила, конечно, немного. Однако не более того! Ведь ребята уже не маленькие. И она сама ещё, извините, молода!.. Так Нина могла бы сказать любой ахальщице.
Но кроме того, но главное, она — в некоторой тайне от себя — знала что она… вольная!
А что же это за «вольная» такая?
Вольная? Значит, не растворяется в других, даже вот в собственных детях. Всегда остаётся собой. В чём-то сама по себе. Вот пользу приносить — это должен каждый, это правильно. И она, Нина Александровна Романова, пользу приносит. Пусть только кто-нибудь скажет, что нет! Заботится, дом в чистоте, ребята ухоженные, накормленные, воспитанные.
Но при этом она не хочет растворяться бесцветной каплей, быть мамой на побегушках.