Тринадцатый год жизни
Шрифт:
Он усмехнулся, пожал плечами.
— Сам уехал, а мы остались!
— «Мы»… — Он снова пожал плечами: — А что мне было делать? Не родить тебя?
— Нет, ты что! — невольно вырвалось у Стеллы.
Отец засмеялся:
— Хочется жить-то? Вот и мне хочется. Ну и… кому-то надо там работать…
Отлично прикрывается. Сказала чужим голосом:
— Да не поэтому. Просто сбежал!
Этих слов она так же от себя не ожидала, как и того движения рукой. Кажется, что-то подобное она очень давно слыхала от Нины.
Отец так поднял на неё глаза, что Стелла сразу проглотила остаток
— Сбежа-ал?! — Он это переспросил с надменным удивлением, будто действительно мог ослышаться. — А ведь ты не мне говоришь, дочь, а другому… человеку…
— Другому? — И тут же догадалась: Горе!
Он всё знает. Что Гора ушёл. Эх, Нина! Как же это можно рассказывать, так предательничать?.. А сама она, глубоколюбимая Стелла Романова, разве не предательничает, когда сидит и чувствует разное там электричество? Надо рвать отсюда!
Она поднялась:
— Нет. Я говорю это именно вам, понятно?
— Ну-ну, полегче.
— Понукать будете других. Бонжур-покеда!
— Сядь, Стелла, — он догнал её у двери.
— Дяденька! Чего вы меня хватаете! — сказала она громко.
Отец сразу бросил её руку. Не оборачиваясь, пошёл к столику. И через несколько секунд Стелла уже затерялась в ярмарочной пёстрой толпе.
Среди подземных берез
От ярмарки, между прочим, совсем недалеко до метро «Спортивная». И там, под землёй, тоже почти всегда толчётся многое множество праздного народа. Именно праздного, потому что не может же у стотысячной толпы одновременно быть отпуск или отгул.
Стелла беспощадно буравила людскую мешанину, как маленький метеор, и взрослые расступались перед её решительностью. Она вся раскалилась — тоже, как метеор. Только метеоры раскалены снаружи — от трения об окружающую среду. А Стелла была раскалена изнутри, от своей собственной досады.
Вместе с другими частицами всеобщей толкотни она оказалась втянутой в двери вагона. Понеслась через налитый чёрным воздухом тоннель. Огни за окнами проносились ярко, как выстрелы.
До её дома от Лужников ходу было минут двадцать пять. И улицы всё приятные, как раз для хождения пешком. Так нет же. Она предпочитала стоять стиснутая, среди множества чужих рук, спин, животов. И почти не замечала этого, жительница громадного города. Только вначале сердито и энергично подвигала плечами, отвоёвывая необходимые для выживания сантиметры. Теперь можно ехать хоть на край света — в Сокольники, в Черкизово и дальше.
Впрочем, это при спокойном настроении. Но как кислота аккумулятор, её душу разъедала злость. От этого разъедания, как всем известно, в аккумуляторе рождается электричество, энергия. И в Стелле тоже рождалась энергия. Шарики в голове крутились, мысли бегали, словно пожарные перед горящим домом, то есть хотя и не очень организованно, однако быстро.
Сияние за сиянием перед ней вставали во всей красе картины её воображаемых разговоров с… этим отцом: как она ловко обрезала его, насмехается, мстит! Противник уже висел на канатах, судья орал: «Стоп! Стоп!», а она всё била его упругой кожаной варежкой…
Наконец додумалась до высшего наказания: «Вообще тебя больше
И вдруг почувствовала, что в этом есть какое-то тайное облегчение и для неё самой. Вот странно. Подумала-подумала — и пришлось признаваться: не давали ей спокойно жить две фразы, пошлые фразочки:
«Бонжур-покеда!» и «Дяденька! Чего вы меня хватаете!».
Есть люди — их сколько хочешь, — которые могут сделать любую пошляндию, если знают, что их здесь никто больше не увидит. Но Стелла была не из таких. И теперь её жёг стыд, а это горькое солнце… До чего ж всё-таки жалко, что слово не воробей!
Ничего. Есть выход. Снова с ним увидеться. «Здравствуйте, — сказать, — я вас нечаянно обозвала. И за это извините. Но всё равно не вы правы, а я!»
И хватит трепаться — никакого магнита. А то, видите ли, любовь с первого взгляда. Да мало ли всяких, которые умеют странно разговаривать и не бояться банды в количестве трёх пьяных инженеров. Она не обязана всех любить, у неё, прошу прощения, нет времени!
Молчащей сдавленной волной её вынесло на станции Кропоткинская. Это, между прочим, одна из самых просторных, самых тихих станций Московского метрополитена. Длиннный-длинный ряд бледно-жёлтых, белых мраморных колонн, а где-то у белого, почти туманного потолка горит невидимо и неярко такой, как бы вечно вечерний свет.
Народ быстро разошёлся по своим делам, и Стелла осталась стоять среди этого мраморного леса. Прямо-таки впору ходить, собирая мраморные грибы, выросшие из красного гранитного пола и покрикивать-напевать бесконечное: «Ау…»
Господи! Что за странности она думает? Пришёл новый поезд, выдохнул новую порцию народа. Раз-два-три, и снова всё растворилось в пространстве, среди каменных берёз.
Тут она и сказала себе: «Мне надо Гору повидать, вот что!»
Вышла на улицу, отыскала свободный автомат. Вынула двушку — это была запасная двушка, на случай, если она Игорю Леонидовичу не дозвонится с первого раза.
— Здравствуйте, попросите, пожалуйста, Романову… Нина, я хочу повидать Гору.
Эти решительные слова она сказала, однако, без всякого вызова, а наоборот — мягко. И мать ей ответила:
— Что ж, повидай.
Правда, которую пришлось наврать
Люди так уж устроены, что стараются держаться тех, кого любят, или тех хотя бы, к кому они привыкли. Расстаёмся мы редко и почти всегда неохотно. Поэтому про нас и говорится (весьма неуважительно, между прочим), что, мол, «человек — животное общественное».
При расставании — особенно если была ссора или что-то вроде того — первое время всё идёт превосходно, и человек говорит себе: «Да ещё лучше, что его нету. Могу хоть делом заняться, книжечку почитать. А то сиди с ним, толки воду в ступе».
Но потом подкатывает оно! Даже иной раз совсем странным образом. Человек начинает ругать того, с кем поссорился. Вот, думает, физиономия неумытая! Век бы его не видеть. Счастье моё, что разошёлся… И так далее и тому подобное — костит былого приятеля на чём свет стоит. А ведь это, в сущности, лишь для того, чтобы вспомнить «физиономию неумытую»… Такие зигзаги!