Тринадцатый год жизни
Шрифт:
А вот муж её Георгий умеет именно растворяться: на работе, дома… Да, несомненно, он и дома растворяется…
И тут она подумала: а ведь ребята чувствуют это! И потому они с ним… неужели правда с ним?.. Должна была сознаться, что да, больше с ним! Про Ванюшку открыто говорят: «В Георгия». Но ведь и Стрелка… в Георгия!
Значит, всё-таки я виновата?
Нет, не хочу на себя брать! В ссоре всегда оба виноваты, оба, понимаете?!
И ещё долго сидела в тёмной комнате, в тёмном и тихом городе. Думала, думала. Последний автобус проехал, собирая опоздавших. Светофор загорелся зелёным и погас
«В ссоре всегда бывают виноваты двое. Двое, а не один! Вы согласны?..»
Мышь перед мышеловкой
Проснувшись утром, она стала вспоминать, что это за комната ей снилась с белой маскировкой. Оказалось, во втором классе у неё была подруга, скучная до ужаса. Это она жила в белой комнате с тем несусветным бюстом.
«Лажа чёртова», — подумала Стелла раздражённо. И тут же удивилась, как она с утра уже готова ругаться любым словом!
А дело в том, что за последнее время многое из её прежнего спокойствия потерялось, а пришло многое из Машинной резкости. Только Стелла этого ещё не сумела сообразить.
Вот и снова — едва вошла в класс, как услышала некое ржание и громовой голос:
— Привет, Романова!
— Привет, Кучаева! — рявкнула она в ответ совершенно автоматически. Но тут же: «Что это мы? — подумала. — Офонарели?» И села за парту несколько встревоженная.
— Ты чего, Романова? Алгебра не сошлась?
— Нормаль!
И сама забыла свою столь непонятную пока тревогу. Придвинулась к Машке, стала рассказывать про вчерашнее. Класс в это время веселился последние минуты и секунды — брал от жизни всё. Старая, как смерть, алгебраичка была одной из тех немногих учительниц, которых они не то боялись… не то уважали. 23 февраля и накануне Дня Победы она приходила в школу с орденом Ленина.
Говорили, будто она преподавала в Ленинграде во время блокады.
Но это сколько ж ей должно быть лет?.. Просто невозможно поверить!
Хотя чего уж проще — взять да узнать. Ведь встречаются с человеком пять раз в неделю. Но всё лень, всё как-то руки не доходят.
Она была совершенно седая, с большими, чуть навыкате серо-голубыми глазами, худая, бледная и на переменах курила в учительской «Беломор».
Стелла до прихода математички успела рассказать про вчерашний вечер. Но ответить ей Машка уже не успела. И начала отвечать сразу, как только математичкину власть перерубил звонок:
— Надо всё узнать, Романова. Надо ему звонить… Не бойся, я тебя прикрою.
Может, это и глупость, но Стелла сразу почувствовала облегчение, что Машка будет рядом. Уж она-то в случае чего как кошка вцепится!
А в случае, собственно, чего?..
Наконец они отсидели своё и вышли на волю, на солнце. Народ тут же распался, растаял, словно незнакомый, они остались с Машкой вдвоём. Побрели по тротуару. И сейчас же со всех сторон из воздуха к ним потихоньку стало стекаться волнение. Вскоре они передвигались в пространстве, словно две шаровые молнии. Особенно, конечно, Стелла.
А телефоны-автоматы с приветливо приоткрытыми дверями были как ловушки-громоотводы.
Почему
Именно с этим вот чувством Стелла вошла в телефонную будку. Стала набирать номер — первые три цифры совпадали с её собственным телефоном. Значит, он жил, этот отец, где-то недалеко. Машка придерживала ногой дверь, чтобы не задохнуться в той будке-душегубке.
Гудок, гудок. «Альлё!» Голос был высокий, и «Л» он говорил особым длинным звуком.
Испуганно она посмотрела на Машку: что говорить ему — «ты», «вы»?
— Добрый день… Это говорит Стелла… — вывернулась.
«Романова» проглотила. И то была трусливая уступка. То была уступка ему. Ведь Романовыми их семья стала от Горы.
А он, видно, тоже волновался, этот отец. Принуждённо кашлянул:
— Здравствуй… Стелла… Ты где?
— На Плющихе сейчас.
— Тогда… минут через двадцать у памятника Толстому?
А это совершенно близко. Двадцать минут — даже излишне.
Они медленно пошли по Плющихе — одной из самых теперь коротких московских улиц. От неё, в сущности, осталось лишь название да десяток домов.
Так они ходили по Плющихе и до звонка. Здесь есть две молочные, в разных концах, и они курсировали от молочной до молочной. И волновались, как последние дурочки.
На правой стороне, как раз возле одной из молочных, какой-то международный банк. Милиционер даже обратил на них внимание.
— Давай хоть пойди поешь, — говорила Маша. — Или пойдём ко мне поедим.
Куда там есть. Она разговаривать-то почти не могла… Шла и чувствовала локтем Машкину руку.
Нет, это будет не тот человек, не из кафе. Того Стелла где-то видела. А отца не видела никогда. То есть видела, конечно, — до двухлетнего возраста. Но это же хуже, чем во сне.
Хм… если она и так знает, что не тот, зачем встречаться? Она ведь только хотела узнать. А теперь узнала — сама додумалась. Чего же идти?
Но её тянуло что-то, что-то похожее на любопытство… и не совсем любопытство — увидеть его. Стелла себе не нравилась за это, понимала, что делает предательство — по отношению к Ваньке и к Горе.
Нет, извините! Никакого Горы. Пусть он сам разбирается.
А по отношению к Ваньке — да, предательство. Если б Ваня это узнал, ох как многое бы развалилось!
И всё-таки она шла.
Тот или не тот?
Памятник Льву Николаевичу Толстому поставлен в восточной оконечности того тенистого места, где Стелла и Маша неделю назад «скверно» учили уроки. Здесь что-то вроде площади от пересечения двух улиц: невзрачной и тесной улицы Льва Толстого, заставленной какими-то учреждениями, складами, фабриками, и Пироговской улицы, которая среди бывалых москвичей и местных жителей ещё имеет название «улицы Жизни»: дело в том, что начинается она родильным домом, а кончается Новодевичьим монастырём и кладбищем.