Трио для квартета
Шрифт:
Верочка смотрела во все глаза, и, к Машиному изумлению, на втором куплете стала подпевать.
Вечерело. Через открытую дверь вдруг резко пахнуло зацветающей черемухой. Маша вышла на крыльцо. "Не морозь меня-а" - неслось ей вслед.
Много лет назад училкой в ненавистной школе "проходила" она с пятнадцатилетними подопечными "Войну и мир". И пуще всего боялась говорить о двух сценах. Когда князь Андрей в Отрадном невольно подслушал ночной разговор Сони и Наташи и когда Наташа у дядюшки после охоты пустилась в пляс под русские песни. "Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой
"...В той степи глухо-ой за-амерза-а-л ямщик"...
– на удивление стройно неслось из избы.
А прыщавые переростки бегали на перемене по коридору, размахивая длинными, тощими руками, еще не обросшими мускулами, и передразнивали пищачьими девчоночьими голосами: "Так бы вот села на корточки - и полетела бы..."
Да, Наташа Ростова - девочка, невеста, а она не жена, не вдова, не мать. "Пустоцвет", - много лет назад сказала Балюня о своей одинокой знакомой, и это слово вдруг ударило по ней, как будто на спину опустилась тяжелая плеть с колючками. Оказывается, надо было прожить жизнь, чтобы дорасти до того, что Толстой был кругом прав. Надо было стать не циничной девчонкой-школьницей и не обалдевшей училкой, больше всего озабоченной, чтобы Васильков не запулил в глаз Хаустову жеваной бумагой из трубочки, а взрослой и свободной от стыда за сентиментальность.
Маша озябла, но слезы текли рекой, и идти в дом было нельзя. Она отошла к забору и переждала, пока гости разошлись, как-то неожиданно быстро, будто враз исчерпав все, для чего собирались.
Маша вернулась в избу, стала помогать собирать посуду.
– Тетя Тоня, можно я у вас несколько дней поживу?
– Да хоть щас оставайся!
...Назавтра Сережа все привез аккуратно по списку, от пункта первого "зубная щетка" до последнего - "Война и мир".
Оказалось, что Машины цветоводческие навыки совершенно бесполезны в сельскохозяйственных работах. Не получалось у нее ровно зарывать в землю картофелины или бережно выращенную в обрезанных молочных пакетах помидорную рассаду - тетя Тоня нет-нет за ней переделывала.
– Отдыхала бы лучше, - тактично говорила она, - вон какая погода, пойди проверь, не распустились ли ландыши на полянке.
Она обращалась с Машей не то как с маленькой, не то как с больной, и это было неожиданно приятно. Ландыши и незабудки и впрямь начали распускаться, лес был пуст, после длинных праздников все усиленно трудились на рабочих местах. Как ни странно, Машу совершенно не мучили мысли о работе. Прикрывшись Сережиным бюллетенем, она даже не думала о том, не рассыпался ли без ее неусыпного контроля стройный майский график, и ее абсолютно не интересовало, кто сидит в уже любовно обжитом кабинете. Володя несколько раз звонил ей, очень одобрил, что она за городом. На заданный для приличия вопрос о работе ответил: "Это мои проблемы. Все нормально. Отдыхай". А самое главное - Маша опять, как во время Балюниной болезни, погрузилась в полное безвременье. К счастью, она не стала считать Митиных девятых и сороковых дней, не желая опять, как с Балюней, втянуться в отдельный от всего мира календарь, но и общечеловеческий был ей чужд. Она не представляла себе, сколько еще продлится ее безделье, не тяготилась им и измеряла течение дней по убыванию таблеток в облатке, как дикари по зарубкам на деревьях.
Ей было не стыдно, а всего лишь неловко, что она не вспоминает Митю, не плачет о нем. Она как-то попыталась заставить себя горевать, но лекарства, видимо, делали свое дело. И душевная тупость стеной оградила ее. Только однажды, слушая щедрые обещания кукушки, даже не стараясь привычно их считать, а скользя взглядом
Было по-летнему тепло, тетя Тоня решила впервые после зимы открыть маленький домик и позвала Машу смотреть. Там было очень уютно: две смежные комнатки, кухня и застекленная веранда, светло, внутри обшито вагонкой.
– Ну как?
– Тетя Тоня явно гордилась домом, поглаживала его стены, как раньше нежно хлопала по круглому боку корову-кормилицу Милку.
– И сдаем мы недорого для такого дворца.
Маша взялась помочь с уборкой. Прежде всего тетя Тоня велела открыть окна. И тут Маша ахнула! По подоконникам, сложив крылья, лежали бабочки, все как одна - павлиний глаз. Но сколько! Она взяла одну в руку и вдруг почувствовала еле заметное дрожание. Осторожно замкнув ладони лодочкой, она вынесла бабочку на перила крыльца, и через несколько мгновений случилось чудо - дивные створки раскрылись. Не обращая внимания на неодобрительное ворчание орудовавшей веником тети Тони, она носила и носила в ладонях невесомые тельца, упиваясь щекотанием призрачных крылышек. Как же человек груб, в нем нет ничего такого тонкого, и как медлителен - ни одно его движение нельзя уподобить биению крыльев мотылька...
– Да не выживут они, не старайся, - добродушно-снисходительно хмыкнула тетя Тоня.
К вечеру ни одной бабочки на крыльце не было, и Маша подумала, что, может быть, совершила один из самых осмысленных поступков в своей жизни.
Мест своего детства она решительно не узнавала, но как сразу постановила не расстраиваться по этому поводу, так и не позволяла возгласам возмущения вырываться наружу: в конце концов, она сама , что ли, не изменилась! Но однажды она встретила у магазина хозяйку уцелевшего дома, где когда-то жил герой-освободитель осы Лаврик, ныне давно уже Лаврентий с неизвестным ей отчеством, и не утерпела спросить, не знает ли та чего-нибудь о его судьбе. Нет, никогда она с тех пор ничего о них не слышала.
– А вы не помните, как звали его отца?
– Маше вдруг невесть почему захотелось знать, каким стало его имя во взрослой жизни.
– Как же, конечно, помню - Никита Петрович, обстоятельный такой мужчина, а мама - Елизавета Николаевна. А фамилия ихняя Дубровины.
Значит, Лаврик вырос в Лаврентия Никитовича (нет, Никитича!
– взыграло вдруг профессиональное корректорское) Дубровина. При большом желании можно было бы найти его через справочное бюро или по компьютерной базе. Только зачем?
Маша неторопливо шла по счастливо избежавшей асфальта тропинке и думала, как она любит все сваливать на других. Вспомнила, как хотела бросить нелепый упрек Надюше, крикнуть: "Ты сломала мне жизнь!" - и успокоиться. Теперь, похоже, она не прочь была найти три с лишним десятка лет ни о чем не подозревавшего Лаврентия Дубровина, чтобы сказать: "Ты, ты научил меня, дал мне урок предусмотрительности, это из-за тебя я совершила все свои ошибки, ты в них виноват.
– Маша не замечала, что говорит вслух и даже тычет пальцем в невидимого собеседника.
– Не мог разбить бутылку, не подстелив газетку, боялся осколками порезаться..."
Она вдруг очнулась, с ума, что ли, сходит, надо лишнюю таблетку сегодня проглотить.
Призраки детства больше не приходили, и Маша с удовольствием подчинилась деревенскому ритму жизни. Вечера были уже светлые, и когда в десять часов в доме гасли лампочки, сквозь истончившийся от времени ситчик занавесок проглядывали силуэты деревьев, и еще был различим каждый лист, только цвет уже был съеден упавшими сумерками. Последнее, что она слышала, засыпая, были переливчатые соловьиные трели, о которых она раньше только читала в книжках.