Тризна по князю Рюрику. Кровь за кровь! (сборник)
Шрифт:
Князь тряхнул головой, губы растянулись в горькой усмешке:
— Полату ехать. Здесь ему делать нечего, кроме как по мамке рыдать. А там мужчиной станет… Но время. Курган погребальный велю тут же насыпать — чтобы каждодневно смотрели и вспоминали. Нам же отныне здесь лишь тризны справлять, но не жить. Да и как жить? И отца уж как год не стало. Проклятые германцы! За ним и мать.
Олег положил ему руку на плечо и ответил:
— Как сказывал мне старый Ингьяльд, правил у ромеев некогда князь Аврелий. И была у него поговорка: «Делай, что должно. И будет,
Дождь усиливался, капли падали на землю с громкими шлепками. Из крепости выкатили пару бочек, откупорив, щедро поливали погребальную краду маслом. Гора сложенных тел, как почудилось Добре, уходила к самому небу, была выше любого терема. Подле неё остались немногие воины, среди которых высился Орвар Одд. Лицо северянина почернело от горя, а огненные кудри потускнели. Рядом с ним, опершись на посох, встал волхв.
Рука волхва — худая, с острыми, выпирающими костяшками — потянулась к небу, губы чуть шевелились. Народу неведомо, что шепчут Велесовы служители, но все заметили, с какой яростью засверкали молнии. Огненные стрелы резали небо, освещали землю и лица всех, кто стоял в этот час на холме. Волхв, не глядя, передал посох Олегу, словно бы признавая за тем равную Силу. Северянин принял, так же — не глядя. Старик снял с пояса худой мешочек, вынул сухой мох и особые камни, разложил тут же, на самом краю крады.
Едва ворох искр коснулся мха и промасленного дерева, к небу потянулись тонкие струйки дыма, а в следующий миг вспыхнул огонь. Оранжевые языки слизывали сперва масло, после принялись вгрызаться в бревна, пожирать кровь умерших, одежды, тела. Дым от погребального костра прижимался к земле, застелил весь холм, наполнил воздух запахом горящего мяса, запахом смерти.
Не помня себя, Добря поплелся вслед за мамкой, к дому. Позади безмолвной тенью следовал отец. И хотя мальчик не видел лица, чувствовал — плачет батька. Город погружался в могильное молчание, а погребальный костер разгорался все ярче, тянул руки к небу, и никакой дождь не мог уже загасить это ненасытное пламя.
…Едва переступили порог, отец начал сборы. В дорожный мешок складывал самое нужное: легкий топор, запасную рубаху, соль. В стороне лежали широкий пояс и любимый нож Вяча с рукоятью из оленьего рога. Мать, вопреки всем устоям, принялась печь хлеб, тихо всхлипывая. Младшие братья и сестренка улеглись на лавке, в дальнем углу, долго капризничали, но все-таки засопели.
Добря тоже лег, но уснуть не удавалось. Ему то и дело слышались крики и хрипы, лязг оружия, перед глазами вставали порубанные воины Вадима и горожане, окровавленная голова Торни… Но чаще других вспоминалось лицо Олега. Даже сейчас, в мыслях, Олег глядел на Добрю с укором.
Слуха касался шепот — родители переговаривались, мать часто всхлипывала. Ее шаги почти беззвучные, но торопливые. Видать, мечется по дому, собирает в дорогу мужа. Ближе к утру в дверь постучали, в избу вошли ещё четверо мужиков. Добря продрал глаза, не таясь, рассматривал гостей. Артельщики, те, кто выжил в кровавой схватке и был помилован. За плечами каждого — худой дорожный мешок, а лица как у покойников.
— Пора, — прошептал отец. Он крепко обнял жену и шагнул к двери.
Добря вскочил, метнулся вперед, заорал:
— Батька! Батька!
Вяч повернулся, раскрыл объятья, прижал сынишку к груди.
— Теперь ты за мужика, Добря. Береги мать, младших береги. Все наладится, все наладится.
— Почему нас с собой не берешь? — взвыл мальчик. Ухватил отца за шею, прижался крепче. Горячие слезы лились беспрерывно, жгли глаза.
— Нельзя. Вам жить, а мне — если настигнут — помирать. Береги мамку, Добродей!
Вяч разжал руки, но мальчик вцепился крепко, повис на отцовской шее. Подоспел кто-то из отцовских товарищей, помог отодрать Добрю от родителя.
— Прощайте! — бросил Вяч. — И да хранят вас боги! Жив буду — дам знать. А нет — не поминайте лихом.
Добря так и не сомкнул глаз. Мать тоже не спала — все ходила, ходила. Изредка садилась на лавку, закрывала лицо руками. Рыданий мальчик не слышал, но видел, как трясутся плечи. У самого сердце заходилось жгучей болью, той, от которой высыхают все слезы.
— Что теперь будет… — обреченно проронила женщина. — Как жить?
Добря подошёл на цыпочках, сел рядом. Отозвался шепотом:
— Выживем. Я на стройке работать буду, ведь умею уже.
— Как людям в глаза смотреть? — не слыша продолжала мать. — Что родня скажет? А он? Каково ему будет? На чужбине… Дойдут ли? А на чужбине-то и хлеб горький…
Она всплеснула руками, схватилась за голову, забормотала горше прежнего:
— А если княжеские воины настигнут? Ох… Зачем только в город подались? Жили бы в деревне, пусть голодно, зато по чести. А теперь… позор, погибель…
Добря прижался щекой к мамкиному плечу, молчал. Потом, словно в утешение, молвил:
— Нет, их не поймают. За три дня далеко можно уйти.
За окном уже светло, новый день обещает быть жарким, хоть и конец лета. На улице необычно тихо: ни стука топоров, ни выкриков румяных хозяек. Только петухи дерут глотки — этим людское горе не ведомо, знай себе — кукарекают.
— Я воды принесу, — сказал Добря угрюмо. — А ты квашню новую ставь, хлеба почти не осталось.
Мамка опомнилась. Ведь и правда, не осталось — все хлеба Вячу в мешок сунула, да только что тех хлебов? Дай бог, чтоб на неделю хватило! А дальше мужику кореньями питаться, если волки раньше не задерут.
Добря смерил мать придирчивым взглядом и поспешил на улицу.
От ночного дождя земля разжирела, босые ноги утопают в грязи. Погребальная крада все чадит, видно, как дым поднимается высоко, до самого Ирия доходит. Вместе с ним возносятся души погибших за правое дело.
Обычно в это время у колодца толпятся хозяйки, воду берут и сплетничают заодно, косточки соседям и мужьям моют. Но сегодня — ни души. И улица пустая. Редкие прохожие друг на друга не глядят, опускают головы. Вот и Добря опустил глаза, едва увидел вдалеке человека.