Тролльхеттен
Шрифт:
Брат Прана вытолкнул из пересохшей глотки отрывок из проповеди. Громко кричать уже не получалось — голос сорвал, да и силы убывали на глазах. Скрюченное человеческое существо с покрытым гарью и кровью лицом, на котором горячечно блестели белки — это был враг, и его надо было отправить в нижний мир следом за предыдущими. Пулемет в руках весил, казалось, тонну, он тоже охрип, и его стальная глотка раскалилась и светилась нежно розовым светом. Покачиваясь, сектант сделал шаг и, не замечая того, наступил на брошенный плакат Ангелайи.
Нервы у Крушенко не выдержали. Он знал, стоящего рядом исполина не завалить ударом дубины,
И он вскинул к плечу гранатомет, и взвел его заученным движением. Брат Прана все еще нацеливал пулемет. В замкнувшем накоротко мозгу Крушенко вспыхнула короткая злая радость, а потом гранатомет коротко рявкнул и дернулся у него в руках, посылая снаряд мимо плеча сектанта дальше в насыщенную пальбой ночь. Прана даже не заметил этого, пулемет в его руках плюнул короткой злой очередью и навеки оборвал земной путь Алексея Крушенко.
Когда автомобиль Босха отдалился на двадцать пять метров от побоища, хищной фурией просвистевший через всю улицу снаряд ударил в зенитку и частично в Краба. Хлопнул взрыв, синеватой огненной пленкой покрылся разлитый бензин, а потом оглушительно сдетонировали оставшиеся в обойме зенитки снаряды.
Взрыв был грандиозным, титаническим. В единой мощной огненной вспышке потонула вся Центральная улица, а суетящиеся на ней люди высветились мгновенно резкими черными силуэтами. Исполинский огненный язык на месте джипа Кабана рванулся вверх и лизнул сморщившиеся небеса. На тридцать секунд на Центральной улице перестал идти дождь, весь обратившийся в пар. Исковерканные до полной неузнаваемости стальные осколки вперемешку с горящим порохом и бензином смертной шрапнелью прошлись по улице, круша и корежа все на своем пути. Несущая пламя ударная волна подхватила оставшихся участников побоища и как пушинки понесла их вдоль улицы. Кто-то упал на землю, объятым пламенем, в окружающих домах разом вспыхнуло два десятка пожаров, да во всем квартале оконные рамы заплакали серебристыми стеклянными осколками.
Режущий глаза яркий вулкан на месте сгинувшей машины поутих, разошелся красноватым, насыщенным багровыми всполохами грибом. А потом с небес пошел стальной дождь из маленьких и больших железных осколков, рваной ткани, стекла и обгорелых частей человеческих тел. В наступившей после разрыва тишине печально стучал этот дождь, гремел железяками и предметами людского обихода. Брякнулась и задребезжала по асфальту хромированная надпись «Додж» — все, что осталось от машины убиенного ходока.
Финалом к этой боргильдовой битве послужил мягкий шлепок растрепанной тушки голубя, подбитого шальным осколком где-то высоко в дождливом небе.
Побитая машина Босха, треща по своим усиленным бронированием швам, скрылась за поворотом, роняя на землю тлеющие яркими светляками осколки чего-то неопределимого, то ли металла, то ли чьей-то сгоревшей одежки.
В глухой ватной тишине прошла дождливая ночь и уступила место у вселенского руля такому же дождливому сероватому дню. Первые его слабенькие робкие лучи коснулись вымокшей земли и осветили картину побоища. А еще через некоторое время стали собираться горожане — такие же робкие, притихшие, они вполголоса перекидывались впечатлениями. Чуть в стороне рыдала команда плакальщиц, состоящая в основном из родных и близких убиенных. Эти вопить начали еще до зари, и собирались продолжать весь следующий день.
Кто-то в стороне подбивал итоги.
— Я ж такое только в Сталинграде видал, вот те крест! — говорили в толпе, — ну прям война!
— Стены-то, стены гляньте! Дыры везде!
— Будто бомбили здесь…
— Черт, и колонку своротили! Где теперь воду брать?!
— Аа-ай, сердешные вы мои, и што вас в секту несло, за каким резоном, а?!
Жирное черное пятно перегородило Центральную, зияя немалой воронкой посередине. Сверху оно выглядело, как исполинская уродливая печать, навсегда оттиснутая на угрюмом лике города, печать под приговором, моментально разделившая бывших земляков на живых и мертвым. Рваные перекрученные осколки металла усеивали округу, странным образом обнаруживались в самых неожиданных местах, посверкивая из стен домов и посеченных стволов деревьев.
И кругом лежали трупы, обгорелые, изуродованные до полной неузнаваемости, многие скрючились, а у некоторых оружие частично вплавилось в тело. Жар был нешуточный. Руки, ноги, головы, почерневшие части бывшие когда-то целыми людскими телами. Почерневшие остовы машин лежали друг подле друга, как костяки вымерших доисторических животных.
В небо печально глядело полурасплавленное противотанковое ружье, которое по-прежнему прижимал к груди обратившийся в головешку владелец.
— Ну, прям как напалм… слышь, Санек, когда напалм, то точно так обгорают.
Тут и там между тел валялись флагштоки, оставшиеся от сгоревших знамен, и закопченные плакаты с Просвещенным гуру.
Сморщенная старушка подошла к сохранившемуся целиком телу, поверх которого лежал один из плакатов. Гневно плюнула на лицо Ангелайи:
— Что натворил, ирод мертвый! Сколько детей на смерть повел?!
И в ужасе отшатнулась, когда плакат вдруг шевельнулся. Потом она рассказывала, что ей показалось, будто сам Ангелайя попытался вылезти из плаката. Обгорелая, истыканная пулями фанера сползла и открыла удивленное до крайности лицо того самого тела, что оказалось живым и почти не пострадавшим. Это и был тот дерзкий представить пушечного мяса, всю бойню пролежавший под надежно укрывшим его плакатом. Удивление его было большим и всеобъемлющим, как Енисей в пору разлива.
Любители подбивать итоги уяснили одно — последняя власть покинула город. В огненной мясорубке сгинули лихие вояки Босха, держащие в своих руках все торговые точки, погибли все до единого послушники Просвещенного Ангелайи, и никто уже не заплачет над уходом единственного ребенка в страшную секту. Сгинули и остатки бежавшей официальной городской управы — семеро милиционеров и пятеро ОМОНовцев, тела их ровным слоем перемешались с бандитами и сектантами, слившись в последнем всепроникающем объятии.
На душе у горожан было странно и пусто, пахнущий гарью ветер свободы не кружил им головы, а лишь навевал еще большее уныние.
— Теперь все… — сказал кто-то, и все поняли, что да, город и все его жители вступили на какую-то финишную прямую. Долгий их путь почти завершен и теперь нет дороги назад.
В окружающих домах по-прежнему горели пожары, беспрепятственно выжигая одну квартиру за другой — их никто не тушил. Насмотревшись, горожане побрели прочь, по домам. Мимо них с чемоданами, забитыми до отказа, спешили те, кому жить было уже невмоготу. Они уезжали. Куда? Хоть бы один сказал, но они лишь отстранено улыбались и спешили прочь к своему непонятному светлому будущему.