Тролльхеттен
Шрифт:
День выдался удивительно холодный, и таким же был следующий. А с утра ударил заморозок.
Когда отключились телефоны, никто уже и не удивился. По ночам город стал напоминать Ленинград в годы блокады — тихий, холодный, пустой. Нет больше костров, нет веселых песен и быстрых знакомств. Только прошмыгнет иногда пугливый прохожий со стилем в кармане. Тень Исхода безносым обличием маячила в сознании, не уходила и уходить не собиралась.
Вместо звонков стали ходить друг к другу в гости и говорить лицом к лицу. У богатеев стало высшим шиком содержать десяток курьеров, которые как можно
Но люди жили, продолжали жить и находили в этой жизни свои маленькие радости и маленькие горести. Ссорились и ругались, дружили и влюблялись, расходились и сходились вновь. Просто потому, что люди всегда остаются людьми, в какую бы ситуацию их не поставила судьба.
Вот только людей этих с каждым днем становилось все меньше и меньше.
Любовь, что бабочка: во-первых, в неволе долго не живет, а во-вторых, с ней происходит все то же самое, что и с этим насекомым, только наоборот — она имеет свойство закукливаться, и некоторое время спустя из куколки вылезает нечто ничуть не похожее на исходный объект, и к тому же, весьма неприятное, умеющее жрать, гадить и ничего больше.
Так бывает. Еще корабль любви часто бьется о быт, почти всегда бьется о быт, что лишний раз доказывает — происхождение сего чувства явно потустороннего характера. Не потому ли рутина так часто заедает даже самые вдохновленные и романтичные натуры.
Проходит год, два, три и, посмотрите — где тот полет мысли и буря чувств?! Где нежные охи-вздохи и предложения притащить щербатую луну с небес? Где те милые, слезоточивые и словно вытянутые из пошленькой мелодрамы посиделки над рекой и чтение тут же забывающихся стишков вслух?
Спросите у Александра Белоспицына — большого знатока данного предмета, которого за всю его несчастную и беспокойную жизнь не приголубила ни одна особа женского пола, исключая, разве что, его собственную мать. Разочаровавшийся во всем и вся, скажет он вам — нетути! Сгинули, пропали, растворились, как уходит утренний вязкий туман, разгоняемый лучами набирающему силу солнышка, которое и высвечивает все с беспощадной, отрезвляющей ясностью. И килограмм макияжа на приевшемся лице любимой, и рыхлый животик бывшего поэта, а ныне здорового прагматика, потягивающего пиво у телевизора.
И так бывает. Так есть почти везде, скажет вам Белоспицын, тот Белоспицын, которого судьба еще не свела с врачевателем душ человеческих Владом Сергеевым. Хотя, если поискать, если хорошо поискать, можно и опровергнуть его подростковое неуверенное суждение.
Но это — если поискать.
Сколько-то дней минуло с тех пор, как он встретил ее на той скамеечке в парке? Да, он не помнил, знал, что было это в середине лета, и вокруг было совсем не так уныло, как сейчас. Они поняли, что друг без друга жить не смогут, у них было сильное и красивое чувство, так что про эти пылающие отношения можно было снять фильм — ту самую пошленькую, но слезливую мелодраму.
Он дарил ей цветы. Читал стихи, которыми, естественно, увлекался с отрочества (но никому не показывал, считая эту плохо срифмованную банальщину криком души, с кровью выдавленным из сердца), даже втайне от возлюбленной нарисовал ее портрет на толстом бумажном листе, увлеченно орудуя пером и черной тушью. Получилось не очень, но он решил, что это замечательный портрет — о да, он считал себя очень талантливым, талантливым во всем, он разрывался на части, пытаясь следовать этим талантам. Нарисованный портрет он сложил вчетверо, а потом еще в два раза и носил в своем бумажнике, иногда трепетно проводя по шероховатой бумаге рукой. Некоторое время спустя он достал портрет, развернул его и с досадой обнаружил, что лицо подруги жизни теперь испещрено прямыми и широкими, как панамский канал морщинами, там, где бумага слежалась на сгибах, из-за этого изображенная выглядела, словно ее рисовали на кирпичной, солидно порушенной стене.
Но сил выкинуть картинку он так и не нашел.
Он пел ей песни, думая, что обладает хорошим голосом (ночами он обожал петь сам себе, приходя от собственных неблагозвучных голосовых переливов в полный восторг). Песен он знал много и даже умел подыгрывать себе на гитаре, так же фальшиво, как и пел.
Но в умении преподнести себя зачастую играет главную роль даже не талант, а пустой гонор и возвышенное самомнение, да еще, может быть, умение изрекать прописные истины с глубокомысленным видом.
А что она? Она принимала все это как должное. Хлопала в ладоши и плакала тайком, когда ей приносили цветы (ярко-красные розы, а плакала после того, когда их оказалось четное число, как для покойника — он не знал, сколько полагается дарить). Ей очень нравились его стихи, они завораживали ее, и она уносилась куда-то вдаль, в широко раскинутые лазурные выси своих фантазий. Потом она говорила ему, что эти стихотворные строки прекрасны, и он наверняка в будущем станет известным поэтом, и все его будут почитать, и он будет зарабатывать много денег — да, денежный вопрос был для нее, если не на первом, то точно на втором месте.
На самом деле смысла в читаемых стихах она не улавливала, а завораживал ее в основном тембр его голоса. То же касалось и песен, хотя фальшь зачастую резала ее слух.
Он считал ее богиней, он говорил, что она отлично разбирается в искусстве, он приносил ей умные книги, и она забирала их и долго читала, находя их нудными и неинтересными, но все же читала, чтобы доставить удовольствие любимому. И на частых свиданиях с ним говорила про то, как ей понравились эти заплесневелые сонные труды.
Она вела себя как нормальная женщина — в меру чувственно, в меру расчетливо, с житейской хитринкой. Она и была нормальной.
Была обыкновенной.
Какое-то время они еще гуляли по ночам, хотя, в последнее время городские темные улицы, припорошенные дождем, обладали всем очарованием дохлой змеи. Смотрели на темные массивы домов, на проглядывающую сквозь тучи мутную луну. Смотрели и почти не замечали окружающей разрухи, увлеченные друг другом. Все последние городские потрясения прошли мимо них, едва задержавшись на краю сознания.