Тромб
Шрифт:
– Смешно, работаю на железной дороге, а езжу в последнее время мало. Больше летаю. И, кажется, уже из последних сил.
– Ну уж из последних. Сил тебе, слава богу, хватит. "Мы сибиряки, двужильные", - любил хвастать Дукс. И если б не эта комуха, как он ругал свою страшную болезнь, ему бы в самом деле износу не было. Он тоже любил летать. И надо было...
– А как же - на таком гигантском протяжении идут сейчас наши дела, оживился Мещеряков.
– И это счастье - летать, ездить, ходить. Я недавно смотрел телевизор, и мне понравилось, как сказал один писатель. Я даже записал. "В нашей стране, - он сказал, - люди
– Ты, Дима, уж очень мрачно смотришь, - перебила его с улыбкой Вера Тимофеевна.
– Это, конечно, бывает так: человек вдруг помрачнеет сам и все начнет представляться ему в мрачном свете. Раньше ты был веселее. Не такой нервный...
– Может быть, - согласился Мещеряков.
– Ну, ладно, бог с ними, с писателями. Кажется, у нас все готово. Вера Тимофеевна проткнула треску и картошку длинной охотничьей вилкой с копытцем козленка, насаженным на черенок.
– Ты что, Дима, будешь пить? Что ты пьешь обычно?
– Обычно ничего, - наконец улыбнулся и он.
– Ну все-таки?
– Ну какую-нибудь ерунду. Я в самом деле редко теперь выпиваю.
– Вот есть облепиховая настойка. Это тоже, так сказать, ваше сибирское. Дукс ее пил иногда от простуды. Тоже порядочное дикарство...
– Дикари - это самые честные, самые благородные люди, - вдруг с неожиданной горячностью произнес Мещеряков.
– Давай выпьем облепиховой за дикарей...
– А вот, смотри, и на клюкве, - показала квадратную бутылку Вера Тимофеевна, вынув ее из засверкавшего разноцветными лампочками бара.
– И клюквенной можно, - снова возбуждаясь, протянул руку к бутылке гость. И тотчас же как бы окоротил себя, оглянувшись: - Верочка, а где же дочка твоя? В институте?
– Да нет, на картошке она...
– На картошке?
– Конечно, - чуть омрачилась Вера Тимофеевна.
– Я сегодня ночью плохо спала. Все думала, как она там папиными длинными пальчиками с красивыми от природы ненаманикюренными ноготками выкапывает под дождем картошку...
– Но кто-то же должен выкапывать, если некому, - после долгой паузы сказал Мещеряков, чем-то как бы сконфуженный, как будто это он отправил дочку Веры Тимофеевны на картошку, а сам приехал вот сюда, в эту нарядную квартиру выпивать.
– Ведь мы тоже в свое время... Я даже вспомнил недавно, как мы познакомились с тобой, кажется, на картошке...
– Нет, мы познакомились не тогда. Ты просто забыл. Мы познакомились еще в общежитии на Рождественке. Ты приходил там к одной. И Дукс тоже раза два, я помню, приходил тогда с тобой...
– Тоже к одной?
– улыбнулся Мещеряков.
– Нет, правда, ты приходил к одной. Я даже помню к кому. Не хочу ее сейчас вспоминать. Но нравился ты нам всем, девчонкам. Я же была тогда моложе моей Ольги. И я просто обмирала, когда видела тебя. Было известно, что ты фронтовик. Ты тогда ходил еще в военной гимнастерке. И у тебя были нашивки за ранения. Говорили, что ты врывался с гранатой во вражеский дот. И у тебя есть
Зазвонил телефон.
– Наверно, Инга, - вслух подумал Мещеряков. И спросил: - Ты сказала теще, что я здесь?
Вера Тимофеевна отрицательно помотала головой и, заговорщически приложив палец к губам, сняла трубку.
– Нет, нет, сейчас не могу. Часа через три - пожалуйста, - пообещала она кому-то в телефон. Потом, положив трубку, сказала Мещерякову: - Это Люда, Людмила Федоровна. Да ты ее знаешь. Тримешаева...
– Что-то не помню...
– Она одно время в общежитии жила со мной и с Ингой. Потом все разошлись в разные стороны. Теперь Людмила преподает, кандидат наук. И ей, вот видите, именно сейчас потребовался Плеханов. Третий том. Тут у Дукса, она знает, - пятитомник. Вообще-то хорошая женщина, но зануда...
– Ну, как ты сказала, бог с ней, - махнул рукой Мещеряков. Он поднял глаза и посмотрел на большой портрет Дукса, висевший между двух окон. Валентин тут, похоже, еще совсем молодой.
– Не очень. Это я сама его фотографировала незадолго. И потом дала увеличить. Я очень люблю этот портрет. Вот это выражение глаз...
– Совершенно железное...
– Да уж характерец был дай бог, - улыбнулась как-то загадочно Вера Тимофеевна.
– Мы долго работали вместе. Он могуче помогал мне. И не подавлял, ни на минутку не подавлял, но, может быть, отчасти заслонял. Или я сама заслонялась. Уж не знаю, как сказать. Но теперь мне будет работать, наверное, свободнее. И в то же время - труднее. Я совершенно разучилась работать самостоятельно...
– Но у тебя же были свои труды. И по-моему - неплохие. Я видел в Хабаровске и потом, кажется, - в Челябинске.
– Это были не мои, - покраснела Вера Тимофеевна. И стала как бы моложе в этом внезапном девичьем румянце.
– Это были в главном тоже его работы. Он был удивительно великодушен, как, может быть, все истинно талантливые люди...
– А ты уж чересчур, - поперхнулся Мещеряков.
– Ты уж чересчур честная и щепетильная какая-то...
– Чересчур честными не бывают, - засмеялась Вера Тимофеевна.
– А ты, я смотрю, почему-то ничего не ешь. Разве ты уже разлюбил треску? Ты же всегда любил...
– Что-то мне ничего не хочется. И как-то невесело. Странно, я сейчас думаю, мы вспоминаем нашу молодость. Отчего это?
– А я часто - и теперь все чаще - вспоминаю нашу молодость с удовольствием. И даже один случай, как я вывихнула ногу, я тоже вспоминаю как... как что-то светлое. Ты не помнишь, ты переносил меня через такую бурливую речку? Не помнишь, как она называлась?
– Рогожки.
– Правильно, правильно - Рогожки. Это по Курской. И там где-то близко деревня со смешным названием - Пузиково.
– Наверно, уже переменили название. У нас не любят смешных названий, усмехнулся Мещеряков.
– Назвали как-нибудь сверхторжественно. Солнечное или Лучистое, как у нас любят...
В этот момент опять зазвонил телефон.
– Инга?
– почему-то тревожно спросил Мещеряков, когда Вера Тимофеевна сняла трубку.
– Нет, нет, - сердито сказала в телефон Вера Тимофеевна.
– Я же тебе объяснила, что я сейчас не могу. Я потом тебе скажу. Позвони, конечно, позвони, но, пожалуйста, позднее.