Тромб
Шрифт:
Павел Нилин
Тромб
Необыкновенно печальную эту, хотя и сугубо частную, нижеследующую историю, со столь же романтическим, сколь и непривычным для нас скандалезным оттенком, любой непредвзятый исследователь, пожелавший надежно приблизиться к истине, начал бы, думаю, непременно еще с похорон профессора Дукса.
1
Хоронили профессора Валентина Николаевича Дукса на Ваганьковском кладбище в хмурый полдень глубокой осени. Накрапывал мелкий дождь. И ораторы от министерства и института, которым руководил профессор, торопливо, точно в нервическом ознобе, читали свои
Речи эти, как часто бывает, не имели даже отдаленного отношения к личности покойного, к сущности его жизни. И, услышав уже первые фразы, инженер Мещеряков не старался больше вслушиваться в них. Стоял растерянный, точно оглушенный несчастьем.
Тех нескольких плах, что выстланы у могилы, хватило только для официальных представителей и ближайших родственников.
Мещеряков же, пришедший позднее, стоял на отшибе, уцепившись за осклизлый куст бузины, свисавший над чьим-то гранитным надгробием.
Однако ему, высокому, естественно возвышавшемуся над толпой, было отлично видно все еще красивое, строго сосредоточенное смертью, лицо покойного, бледные руки с очень длинными пальцами, уже отработавшие свое и навечно сложенные на груди, темно-коричневый костюм в крупную клетку и тупоносые головки югославских туфель.
Ноги Мещерякова в точно таких туфлях вязли в мокрой, свежевзрытой глине предмогильного холмика. И зябкая дрожь, подымавшаяся по ногам от холодной скользкой глины, напоминала о чем-то, что не сразу выравнялось в четкое воспоминание.
И, казалось бы, незначительное это воспоминание очень сильно взволновало Мещерякова.
Это было, вспоминал он, уже после войны, в тысяча девятьсот сорок шестом или, может быть, сорок седьмом, вот в такой же октябрьский день, в конце октября. То собирался дождь, то накрапывал, как сейчас, то лил вовсю. А они, московские студенты, копали картошку. Приехало несколько институтов в помощь колхозникам.
И хотя Мещеряков не один раз за годы студенчества, как и его коллеги, выезжал на такие "помочи" в колхозы и совхозы, вспоминался ему у могилы Дукса только один сумрачный день к вечеру, в дожде и в холоде в открытом поле, обрамленном с трех сторон лесом и узенькой мелководной речушкой с незатейливым названием Рогожки.
У этой речушки после работы студенты и студентки отмывали от холодной налипшей грязи свои, как шутили они, непромокаемые башмаки-вездеходы, у многих единственные тогда на все случаи.
А колхозные девчонки, глядя в отдалении на студентов, кричали им что-то насмешливое, вроде того что будете теперь знать, городские господа-чистоплюи, почем колхозная картошка.
Можно было бы рассердиться усталым, иззябшим студентам на этих девчонок. А Дукс, вот этот самый Дукс, что лежит в гробу. Валька Дукс подозвал их и серьезно сказал:
– Ну, погодите, девчонки. У нас весной в Москве, в институте, будут экзамены по сопромату. По сопротивлению материалов. Это не проще, чем копать картошку. Есть большая просьба к вам, девочки, обязательно приехать - помочь. Обещаете? А то мы больше не будем копать...
И девчонки присмирели тотчас же в недоумении. Ведь кто его знает, что это за штука - сопромат?
Было
Мещеряков повидал немало смертей за свою юность, за годы войны, на которой довелось ему присутствовать, как он любил говорить шутя. И смерти, казалось бы, не должны были жечь его сердце в такой нестерпимо томительной тоске. Но Дукс, Валька Дукс, едва ли не единственный друг, уходит. Уже ушел навсегда...
То ли предмогильная глина вдруг потеплела. То ли прихлынуло откуда-то внезапное тепло. Но Мещерякову стало жарко до духоты. Он расстегнул пальто, размотал мохнатый шарф и услышал, как застучали комья глины по тонкой, будто жалобно вздрагивающей крышке гроба, уже опущенного на веревках в могилу.
– И больше я его никогда не увижу, - вслух сказал Мещеряков. И пошел один по узенькой извилистой тропинке среди мокро поблескивающих железных крестов и холодно тускнеющих мраморных обелисков этого старинного Ваганьковского кладбища.
– До Новодевичьего Дукс не дотянул...
– Не хватило пороху.
– Не вышел чином, - злорадно и довольно громко переговаривались в кустах какие-то люди, из тех, что расходились после похорон.
– Дотянуться бы вам до Дукса, - хотел им крикнуть Мещеряков. Но не крикнул. Да и зачем надо связываться с ничтожествами, даже на кладбище продолжающими злорадствовать.
Не хотелось ни кричать, ни говорить. Хотелось молчать. И перебирать в памяти, как разноцветные камешки, в сущности, незначительные воспоминания.
Воспоминаниям же только дай толчок. Они легко цепляются эпизод за эпизодом.
Мещеряков вспомнил, как пекли в золе тогда, лет тридцать назад, эту своими руками выкопанную из холодной земли картошку, как Дукс достал где-то бутылку на редкость отвратительного самогона, как бережно, буквально по капле, разливал его, чтобы, не дай бог, не обидеть кого-нибудь из жаждущих, как после ужина, несмотря на усталость, прыгали через костры и пели у костров. А потом все улеглись в телятнике, что ли, на собственной одежде, так как в колхозе ни сена, ни соломы не нашлось. Это был беднейший колхоз, где и скотину было нечем кормить.
Утром же выяснилось, что одна из девушек то ли сломала, то ли вывихнула ногу. Идти не может. А колхозный грузовик, чтобы доставить ее в ближайший медпункт, сюда не подойдет, потому что рухнул постоянный мост и через речку Рогожки пока перекинут шаткий переход из связанных жердей, по которому можно передвигаться только пешком. И то по одиночке.
Вот по этому шаткому переходу из жердей Мещерякову пришлось переносить на руках хорошенькую девушку, вывихнувшую ногу.
Он до сих пор, как ни странно, сохранил сладостное воспоминание о том, как трепетно дышала она ему в ухо, нежно щекоча льняными волосами его шею, отчего ему нестерпимо хотелось смеяться. И, смеясь, он боялся уронить ее в бурлящую в холодной пене речку.