Тройное Дно
Шрифт:
— К нам едет ревизор, Юрий Иванович.
— Из столицы нашей бывшей Родины?
— Я не знаю, Юрий Иванович, что вы вкладываете в это понятие. Комиссары едут.
— В черных кожаных тужурках?
— В брюках с лампасами.
— Забирают дело? Которое?
— Дело, Юрий Иванович, одно.
— А я к нему каким краем буду прилажен?
— Ты его вести будешь. Решение принято.
— Шутите…
— Это тебе запоздалый подарок ко дню рождения.
— Спасибо. Только мне роты три народу нужно и чрезвычайные полномочия. Хорошо бы еще дивизию Дзержинского с танками.
— Напрасно веселишься, Юра. Вот — почитай.
Из агентурного
— Ты все понял?
— Так точно.
— С чего думаешь начать? Вернее, как продолжить?
— Разрешите ещё один день за свой счет?
— Юра, счетчик нам включили, а ты отгул? Зачем тебе?
— Для медитации.
— Пиши заявление. И объяснительную.
— На что?
— Как ты отпустил подозреваемого в столовой для бомжей. Вернее — зачем?
— Он был нужен мне на свободе.
— А кто он, Юра?
— Не знаю.
— Ну иди, отдыхай.
— Спасибо на добром слове.
«Соломинка»
Внешний вид Пуляеву конструировали три дня. Небритость, помятость, обувь крепкая, но с виду неказистая, припухлость (на ночь приходилось выпивать полтора литра минералки), алкоголя никакого, голова должна была быть светлейшей, учитывая, что он все же не оперативник, а выпускник «краткосрочных курсов молодого бойца».
В легенде он не нуждался, так как из общежития его благополучно выписали, а прошлая жизнь великолепно укладывалась в рамки ситуации. Байки завиральные он рассказывать умел мастерски, ситуации «прокачивал» не хуже тех, кому это положено по службе.
Пуляева вначале официально освободили из-под ареста под подписку, потом поселили на служебной квартире, где с ним поочередно занимались по два часа в день три инструктора. Он схватывал все на лету. И наконец был выпущен в свет, вернее, в тьму…
Он послонялся вокруг «Соломинки», поплакался, нашел тут же компаньонов, расспросил о житье, о том, как встать на учет в фонде, что потом ему полагалось и каким образом. Трущобные люди всякого нового человека встречали внешне радушно-цинично, выкатывали свои прибаутки, и если новый товарищ по порушенному быту обладал наличностью, ее старались отцедить. А дальше по обстоятельствам. Люди приходили, люди уходили.
Пуляев поскребся в полуподвал. Однако никто не отвечал и не подходил. Он постучался посильнее, потом ударил кулаком, как бы в сердцах.
— Ты не бей, братка, — у них обед, не откроют. Но в четырнадцать — как часы.
Мужик плотный, в пиджаке, а пиджак — это униформа здешняя, и каких только не увидеть. И в жару и в холод. Очень удобно. Во всяком бывшем доме их осталось несколько. От бывшей работы, бывшего торжества, купленные по случаю и полученные в наследство. Такие ценились больше всего. Они были крепче, и подклад не способствовал излишней пропотелости. Рубашка зеленая, офицерская, такой износу нет, но сам не офицер. Нет прошлой гордости и сытости. Взгляд не тот. На ногах полусапожки резиновые, ранее доступные совершенно всем. Теперь стоят тысяч сто. Сапожки совершенно новые, белые, в них мужик этот как клоун. Волосы густые, черные, выбрит, но перегаром разит. Пуляев тут же попробовал уложить его в трафарет для опознания, как учили Зверев и инструктор. После он отправил мысленно листок с приметами в архив, присвоил номер и только тогда ответил:
— Да и я бы пожрал. Что тут дают?
— Бульон, булку. Четвертушку черного. Чай.
— А сколько раз в день?
— Иди ты… — выругался мужик и отошел.
— Ты время-то знаешь? — крикнул вслед Пуляев.
— Примерно час пятнадцать. Вон магазин напротив в час закрывается.
Пуляев вошел во двор. Огромный расселенный дом на капремонте, с фасада прилепились фирмочки, покрасили парадные, навесили тайные двери, обставились сигнализацией и охраной. «Соломинка» для них и есть соломинка, поплавок. Тысячи бомжей по городу, фондов таких три. Власть на них молится с кривой улыбкой, тронуть не хочет и не может, здесь все эти тысячи как бы под скромным надзором, в списках, в компьютерах, бульон пьют, изредка просят чего-то, консультируются. Не будь этого, разбредутся, будут подыхать по углам и чердакам, у знакомых на кухнях и в летних домиках, завернувшись в январе в тряпки, кидая в прожорливую пасть самопальной печурки топливо. В городе возле труб теперь не разживешься. По весне много трупов залежалых спустят с чердаков, поднимут из подвалов. Даже протоколов составлять не будут: пробегут вдоль рядов со «жмуриками» озабоченные искатели-родственники, сослуживцы бывшие, милицейские чины — и после могила с номером на кладбище особом. Собачьем.
Справа, под топольком, ящик пустой. На нем газетка, пузырек и хлебушек. Этот «аперитив» принимают перед обедом. «Русскую» за семь тысяч или «Фруктовую композицию». Потом в очередь за бульоном. Это если есть талоны. Можно талоны не проедать. Продать за символическую сумму. Купить чего. Поправиться. Или уехать на метро.
Пуляев еще пошатался по двору, зашел под другую арку. Там иная компания. Костерок крохотный, банка литровая, в ней варится что-то. Пузырька с вином не видно. Здесь люди посерьезней. Подкладывают сухие щепки понемногу. Не дай Бог, дым поднимется. Тут же жалоба из соседнего дома, мастерицы из ЖЭКа, и вероятность получить по почкам от патруля возрастает. Впрочем, по почкам можно было получить и от персонала «Соломинки», если, к примеру, принести «пищевую композицию» в столовую или напроказить иным способом.
Он присел на корточки возле «котла» на костерке, ничего не говорил, ждал, когда на него обратят внимание.
— Извини, парень, пайка наша. Самим едва хватит.
— Да чего ты, Гришка, пусть нахлебывает. Ложка есть?
— Нет. В чем был, в том и ушел.
— От бабы?
— Бери выше. Почти что от хозяина.
— Чалился?
— В КПЗ.
— По какой?
— А ни по какой. По наговору.
— Ну-ну…
— Котлы есть?
— Есть лишние. Купи за червонец? Электроника.
— Таиланд?
— Минск.
— Не. Мне лучше пока спрашивать. За вопрос денег не берут. А подкалымить есть где?
— Если владеешь лопатой, иди.
— Куда?
— Говно из колодца доставать.
— Ну ладно. Пора мне. На учет.
— Да не обижайся ты. Тут наряды дают на чистку фановых труб и колодцев. Штук по двадцать пять в день можно иметь. Если потом в баню. А можно в демократический душ.