Трудно быть хорошим
Шрифт:
— Поэтому-то у него всегда адвокат под боком, — прошептал Грейди. — Ты скажешь ему, что знаешь?
— Ни за что.
Но тайна не давала ему покоя. Бентли преступник. А вдруг и Сюзанна попадет в тюрьму? Может, ее посадят как соучастницу? Шейн не сдержался. Он рассказал Бентли о путешествии и ждал теперь, что он ему ответит.
Бентли пощипал бороду:
— Подловил ты меня, — сказал он смущенно. — Я действительно посадил колумбийскую давно, до того, как познакомился с твоей матерью. Но хлопотное оказалось дело и невыгодное. Нервный стал. Потом решил сменить профиль и занялся утками. Это закон не запрещает.
— А та, что мы видели?
— Эта сама выросла. Так бывает. Из старого семени или ветром занесло. Пойдем и выдернем.
Они вырвали
— Жаль, конечно, — сказал Бентли.
Потом Сюзанна легла на операцию. Вечером этого же дня Шейну разрешили повидаться с матерью. Было страшно. Сюзанна лежала в отдельной палате. Она еще не отошла от наркоза, в руке торчала трубка. Шейну показалось сначала, что мать спит, но она окликнула его по-детски веселым голосом и попросила сесть рядом на стул.
— Я ничего не соображаю пока, — сказала она, погладив руку сына.
— Ну теперь-то все в порядке? — спросил Шейн.
— Все прекрасно, — сказала она, — я здорова. Доктор сказал, что я могу родить ребенка.
— Ребенка? — удивился Шейн.
— Ты что, думаешь, я стара для этого, да?
— Откуда мне знать про это? — ответил Шейн.
— Многие женщины рожают в моем возрасте, — говорила Сюзанна и гладила его по руке, — и ничего. Вот и мы с Роем решили попробовать. О Шейн, я все так неправильно делала в первый раз, что хочу теперь попробовать по-другому. Неужели я не заслуживаю еще одной попытки?
— Конечно, — сказал он, — конечно, заслуживаешь.
Но будущий ребенок смущал его. Шейну было не по себе. Ему казалось, что у этого младенца будут гнилые зубы и пахнуть он будет табаком. Зачем Сюзанне такой ребенок?
— Знать ничего не хочу! — жаловался он ночью.
— Что ж тут такого? — удивился Грейди.
— Может, я глупый, — грустно сказал Шейн.
Грейди уехал в конце недели. Шейн проводил его до станции. Они пожали друг другу руки так, как умели только они: согнув большой и указательный пальцы.
— У меня никогда раньше не было такого друга, — сказал на прощанье Грейди.
— Я готов для тебя на все в любое время дня и ночи.
В конце августа неожиданно налетела гроза. Дребезжали оконные стекла, цыплята забились в сарай. А наутро небо было чистым и ясным. Шейн поднялся рано, сменил масло в машине. Собрал свои вещи и положил на заднее сиденье машины две утки для деда с бабушкой. Сюзанна еще не совсем оправилась после операции. Шейн попрощался с мамой в спальне. Сюзанна спросила, не хочет ли он учиться в Мендосино и остаться жить с ними. Но Шейн сказал, что соскучился по старикам и друзьям.
— Может, быть, приеду в следующем году, — сказал он и поцеловал маму в щеку, — у тебя к тому времени уже кто-нибудь родится.
Бентли сунул пятьдесят долларов в карман джинсов.
— А ты не так плох, как кажешься, — улыбнулся он.
Шейн не оглядывался. Дорога была скользкая и влажная, в воздухе пахло эвкалиптом.
Джон Ирвинг
Пытаться спасти Хряка Снида
Перевела И. Фролова
Перед вами воспоминания, но, имейте в виду, пожалуйста, что (у любого писателя с воображением) все воспоминания ложны. Особенно же беззастенчиво беллетристы обращаются со всякого рода частностями, поскольку всегда могут вообразить себе деталь получше той, что сидит у них в памяти. То, что придает рассказу жизненную достоверность, как раз реже всего совпадает с тем, что имело место в жизни, а ощущение наибольшей правдивости остается не от того, что происходило в действительности, а от того, что могло или должно было происходить. Чуть ли не половину своей жизни я занят тем, что заново переживаю свое прошлое; по большей части я кое-что при этом в нем изменяю. На львиную долю сочинительство вообще состоит из противоестественного симбиоза между стремлением к точному наблюдению жизни, с одной стороны, и к почти столь же точному воссозданию той ее подлинной правды, которую писателю не довелось увидеть, с другой. Остальное составляет необходимая напряженная работа над языком; для меня это означает писать и переписывать фразы до тех пор, пока они не зазвучат так же естественно, как в непринужденной беседе.
Размышляя теперь над этим, я полагаю, что стал писателем благодаря хорошим манерам моей бабушки или — если уж быть абсолютно точным — благодаря ее доброте и ласковому обращению с одним придурковатым мусорщиком.
В свое время моя бабушка прослушала в Уэлсли курс английской литературы и теперь является самой старой из всех, кто когда-либо закончил это учебное заведение. Она живет в доме для престарелых сейчас, и память ее ослабела; она уже не помнит мусорщика, встреча с которым подвигла меня на писательское поприще, но свои хорошие манеры и доброту сохранила. Когда другие жильцы заходят к ней, по ошибке — в поисках своей новой комнаты или, быть может, жилья, в котором они обитали прежде, — бабушка всегда говорит: «Ах, в этом доме так легко заблудиться! Позвольте я попытаюсь вам помочь отыскать вашу комнату».
Я жил в бабушкином доме почти до семилетнего возраста; именно поэтому бабушка всегда называла меня " мое дитя». Тем более, что собственного мальчика у нее не было у нее было три дочери. Теперь всякий раз при прощании мы с нею невольно думаем о том, что до следующей встречи она может не дожить, и она всегда говорит: «Приходи побыстрее, милый. Ты ведь «мое дитя», — подчеркивая этим, с полным основанием, что она для меня больше, чем бабушка.
Хотя она и специализировалась по английской литера туре, с моим творчеством знакомилась без особенной охоты; собственно, бабушка прочла мой первый роман и на этом поставила точку (на всю оставшуюся жизнь) Как она мне сказала, ей не понравились язык и тема; а из того, что писали об остальных моих книгах, она узнала, что язык у меня неуклонно деградирует, а содержание — с ростом моей зрелости как писателя — все более мельчает. Поэтому следующие четыре романа, которые я написал после первого, она и не пыталась прочесть (и она, и я считаем, что это к лучшему). Мною она очень гордится, так она всегда говорит; я никогда не пытался докопаться до того, чем же именно гордится — тем ли, что я вообще вырос, или просто тем, что я «ее дитя» — но во всяком случае я никогда не чувствовал себя обделенным ее вниманием и любовью.
Я вырос на улице Франт-стрит, в городе Эксетер, штат Нью-Гэмпшир. Когда я был ребенком, голая ныне Франт-стрит была еще обсажена по обеим сторонам вязами. Их погубил не голландский грибок, а два урагана, которые пронеслись один за другим, в пятидесятые годы; они стерли вязы с лица земли и странно изменили при этом улицу. Первой обрушила на них свои вихри Кэрол и расшатала корни; а потом, когда пришла Эдна, ей уже не стоило никакого труда довершить дело, повалив их на землю. Бабушка говорила, поддразнивая меня, что, может быть, помня об этом, я стану относиться к женщинам с большим уважением.
Когда я был ребенком, на Франт-стрит всегда было темно и прохладно — даже в самые жаркие летние дни — и задние дворы не были тогда обнесены заборами; дворовые собаки бегали вольно, и из-за этого случались разные неприятности. Бакалейщика, доставлявшего свои товары к бабушке на дом, звали Поджио, а продавца, привозившего лед для ледника (бабушка так и не признала холодильников), звали Страут. Между Страутом и собаками нашей округи существовала давняя вражда, часто приводившая к прямым столкновениям. Мы, дети с Франт-стрит, никогда не досаждали ни Поджио, ни Страуту: первому — потому что он разрешал нам торчать в своей лавке и не скупился на угощение, а второму — потому что он бросался на лающих собак, размахивая щипцами для льда, с такой дикой яростью, что мы легко могли себе представить, что будет с нами, если эта ярость обратится на нас. Но ничем таким, что могло бы удержать нас от проказ, не обладал для нас мусорщик — ни лакомствами, ни дикой яростью — и поэтому мы, дети, дразнили и обзывали его как могли.