Трудно быть хорошим
Шрифт:
Отец умер в мои младенческие годы, мать была перегружена работой, и бабушка взяла на себя труд блюсти мою душу. Дама она была крайне религиозная, столь глубокий знаток Библии, что надолго не соглашалась ни с единым проповедником. Так бабушка и я ни к какой конфессии не принадлежали, наставляла меня она сама. К счастью, сеяла на места каменистые, поскольку я никогда не слушал.
Отрада видеть ее приближающейся вдоль тополей смешивается со знакомым чувством непокоя от ее властности. Сходив в город, она обычно бывает в плохом настроении. Пока есть время, мне бы убежать на мыс Кимбол, поглядеть там, как набегают волны на песчаниковые утесы. Погода выдалась не для рыбалки, но белая пена прибоя и зеленая вода под нею, откатываясь по громадным расщепившимся камням, часами будут держать меня под гипнозом. Однако
В памяти моей она стоит противницей радости. Это несправедливо. Бабушка всегда была деятельна, получала удовольствие от каждодневных хлопот по дому и саду. Бывала рада встретиться и поговорить со своими сестрами. С восторгом обсуждала Писание, высказываясь воистину экзальтированно. Но ее воззрения взывали к нескончаемой битве против сил тьмы, и это сражение брало верх над весельем.
Помню, однажды она описала мне, рассуждая о человеческой бренности, несчастный случай, бывший с нею в детские годы. Всем назло она ходила по верху высокого забора. Поскользнулась, рухнула, сев верхом на доски. «Из-за этого, — призналась, — я никогда не познала удовлетворения от мужчины». Мне шел девятый год, когда поступила сия информация, так что ее восприятие едва ли могло стать полным. Притом стояли передо мной лица трех ее сыновей и двух дочерей, зачатых без упоения, ни один из них так и не удовлетворил ее ожиданий. А за ними стояла фигурка девочки, лежащей в крови и слезах под забором и отвергающей всякую к себе жалость. Все это я запрятал в себя поглубже.
В те поры, когда мы жили вместе и вели пространные беседы, много говорила она такого, что следовало усвоить безотчетно. Поглубже в себя прятал я рассказы об Иисусе. Человек этот мне вовсе не нравился. Он был настолько суров в своих суждениях о людях, у меня заведомо не было надежды на искупление. Не склонен был я стремиться в число избранных. Бабушка проповедовала мне неумолчно. Так что слушать вполуха вошло в привычку, не оставляющую посегодня.
В том был потаенный героизм, и у меня сложилась симпатия ко всем движениям сопротивления. По иронии судьбы, из меня получилось некоторое подобие бабушки. Я слышу упреки, что кажусь думающим невпопад, не о том, о чем речь, с нею было то же самое. Я также предпочитаю одиночество. Оба мы обижали людей непреднамеренно, случайно. В оправдание должен заявить, что оба мы не очень-то ясно представляли себе, какое производим впечатление. Но неведение — это вдвойне вызов. Большинство ребят считали, что я важничаю; допустим, так оно и есть. Впрочем, причиной тому в основном робость. Бабушка важничала из соображений нравственных.
Мне видится дружно собравшаяся семья за большим круглым столом в нашей столовой, все веселы и разговорчивы, но чуют ее присутствие. По таким праздникам всегда готовила двоюродная бабушка, Энни, сестра моей бабушки, не имевшая себе равных, что касается отварных цыплят с клецками. Память привирает, ибо картина включает более лиц, чем когда-либо бывало враз за этим столом. Рядом с Энни ее сестры Байни и Мария. Моя мать сидит вместе со своими сестрами Евой и Беллой, с братьями Эдом и Генри. У всех у них такое же отношение к Сейре Уоллес, как и у меня: они любят ее, но она их нервирует. Я не высовываюсь, намолачиваю приготовленное Энни блюдо. Разговор у них про Уолта, любимого материного брата, который умер молодым от чахотки. Обычная, привычная беседа, всем милая. Ведет беседу бабушка. Упоминает, как Уолт, году где-то в тысяча девятисотом, задумал, как он назвал это, «гибкие рельсы», устройство наподобие будущих танковых гусениц, позволяющее ездить в распутицу. Пауза. «Вот жил бы он дольше…» — печально произносит мать. Я гляжу на бабушку и вижу, что глаза у нее сузились. «Ты судишь пути господни?» — вопрошает она. Температура падает. Вина на всех нас.
И я обвинялся в поведении, вызывающем напряженность. Как-то раз, проводив гостей, моя первая жена воскликнула: «Не в том суть, что ты скажешь! А в том, что я ожидаю, что ты такое скажешь!» Учтем, за мною никогда не водилось цитировать Библию. Но у меня свои излюбленные повороты темы, следовательно, стиль тот же. В упомянутый вечер один из гостей стал разглагольствовать о распространении ядерных вооружений и грядущей катастрофе. Эта тема всегда вызывает во мне взрывной приступ ораторства касательно чудес современной медицины. «Вам бы попасть во времена чумных эпидемий, — вскричал я, — уж вот тогда-то было с чего тревожиться!» Тут мы с женой зажмурились. Она ведала, в чем состоит продолжение такого монолога. И я был близок к тому, чтобы обозреть человеческую природу, которая, по-моему, едва ли усовершенствовалась со времен Калигулы. Я мечтательно улыбнулся и промолчал.
По свету будет в самый раз для съемки на мысе Кимбол. Я условился с несколькими мальчишками встретиться там и поснимать, как они карабкаются по скалам подобно мне в былом. Покидая дом, останавливаюсь у окна в столовой, гляжу на соседнюю усадьбу. Кто-то разрушил тамошний дом, вырубил деревья и превратил участок в уменьшенную площадку для гольфа. А стояла там купа сосен, а у окна здесь у нас — кресло-качалка с высокой перегородчатой спинкой. Пока я по росту мог уместиться у нее на коленях, бабушка качала меня вечерами, напевая псалмы. Заходящее солнце пробивалось сквозь ветви сосен, янтарно сияя и внушая мысль о бренности. Псалмы я ненавидел, но слушать их — такова была цена за то, чтобы побыть у бабушки на коленях, а это мне нравилось. Там, где стояли сосны, некто в оранжево-пестром твидовом костюме раз за разом бьет по шару и все мимо лунки, а он и его дама знай хохочут. В мыслях моих эта картина вытесняется давнею: длинный белый дом с верандой во всю его длину, обрамленный деревьями, венчаемый голубым небом и очерченный понизу цветником. Говорят, я родился в том доме, принадлежавшем Ли — брату моего отца. Будь Ли нынче в своем цветнике, бабушке могло бы прийти в голову вопить через забор о некой туманной неправедности. Неохота мне застать это, и я спешу уйти черным ходом.
Слишком долго я ждал. Она обогнула угол дома, пока я спускался с заднего крыльца. Пропорции меняются со сменой перспективы. Издали это высокая величавая женщина. Приблизившись, она кажется ниже ростом, пожалуй, худою и слабой. Но на крупном плане резкие черты лица, проницательные темные глаза и грива седых волос помогают ей вновь вырасти. «А ну-ка повесь табличку», — говорит она. «Хорошо», — отвечаю я. Еще она вручает мне письмо, проходит мимо, поднимается на крыльцо и скрывается в кухне, хлопнув дверью. Я, узнав материн почерк на конверте, сую письмо в карман. Наверняка в конверте доллар. Не смотрю на верхний стеклянный квадрат кухонной двери, боясь утерять свой независимый вид.
Соседствующие сосны склоняются и вздыхают на ветру. Обнаженные клумбы ярки под солнцем. Весенние розы кланяются нашему дровяному сараю. Внутри его пахнет цыплячьим пометом с тех пор, как мы держали кур. Табличка «Сдаются комнаты» прислонена к стене около двери. Рядом лежит молоток и одинокий длинный гвоздь. Окна сарая, смотрящие на дом, это вытянутый на малой высоте ряд двойных рам, и даже в том возрасте мне надо присесть, чтобы взглянуть сквозь них. Я сердито смотрю на дом, никого не вижу, но чувствую — меня-то видно. Письмо хрустит в кармане, жмется к ноге.
Сердит я и по поводу затеи с табличкой, и относительно того, как быть с долларом, и потому еще, что не опередил бабушку на почте. Было принято ходить туда и пережидать разборку писем. Многие так поступали, в основном взрослые. Городские ребята появлялись здесь редко, им особо ждать было нечего. А коль я жил в городке не весь год, то оказывался в разряде дачников, отчего, подозреваю, младшее поколение почти не проводило со мною время. В почтовом отделении было большое стекло над ящиками, в которые раскладывались письма, просортированные по ту сторону, и всяк знал свой ящик. Все стояли в ожидании. Приятно увидеть, как что-то скользнуло вниз, напомнив о чьем-то существовании. Никто не спрашивал, что ему прислано, пока не закончится разборка. Мы скользили взглядом по стенам, где висели изображения разыскиваемых за ужасные преступления. В те дни, когда оказывался там, я мог прикарманить письма от матери, бабушка не узнавала о них и не гневалась. Однако сегодня возник за завтраком спор вокруг таблички «Сдаются комнаты», отчего я и слонялся по дому, вместо того чтобы сходить в город.
Большой дуб между свежесделанной мостовой и тротуаром как раз подойдет для таблички. Когда управление общественных работ прислало людей протянуть узкую бетонную ленту дороги сквозь городок, пошли толки, что будут убирать деревья. Это намерение в сочетании с потерей привычного грязного проселка укрепили во мне первую мою внятную мысль о том, что в жизни, вероятно, содержится постоянная изменчивость к худшему. Ранняя смерть отца была мыслью невнятной. Я его не помнил. Той смерти словно и не бывало; поскольку о нем никто не заговаривал, то и отсутствие его мало меня трогало.