Труды по россиеведению. Выпуск 6
Шрифт:
В конституционно-правовой литературе подмечена важная закономерность, действующая при разработке конституций и как раз очень похожая на эффект «path dependence». А. Шайо назвал ее «ответами на конституционные страхи» (26, с. 15). О том же пишут С. Холмс и К. Лаки, иронизируя: «Подобно генералам прежних времен, создатели конституции всегда дают свое последнее сражение. Обычно конституции являются в большей степени ретроспективными, нежели перспективными документами. Они создаются для того, чтобы разрешить наиболее насущные проблемы прошлого, а не будущего» (25, с. 21).
Ирония, однако, тут напрасна. Только конституции, которые содержат дух конституционализма, могут быть «перспективными документами». Конституция же в подлинном смысле этого слова как раз
Равным образом естествен и отказ от тех институтов, которые скомпрометировали себя в предшествующий период. Так, немецкий исследователь А. Кудашев пишет: «Возможность легко соблазнить массы, которые позволяли себя использовать в политических целях, способствовала тому, что создатели немецкого Основного закона не только проголосовали за представительную демократию, но и отклонили все элементы плебисцита в Конституции. Так, немецкий Основной закон не знает ни всенародного опроса, ни референдума, ни всеобщих выборов президента. Не обсуждался и вопрос о сильной позиции президента, которая может быть легко использована в авторитарных целях» (10, с. 8).
«Ответ» советскому тоталитаризму в действующей Конституции России выражен еще более определенно. Возможно, выявлению нормативных следов «диалога (спора)» с советскими принципами в конституционном тексте следовало бы посвятить отдельное исследование. Но даже сходу можно назвать несколько особенностей, кажущихся лишними или даже вредными, если не понимать, что они суть порождение этого «спора».
Например, Россия характеризуется, будто в учебнике, как «демократическое», «правовое», «социальное» и проч. государство (ст. 1, 7 и 14 Конституции РФ). Впрочем, среди конституционных государств такую «моду» ввел еще Основной закон ФРГ 1949 г. И это – явный ответ на идеологические понятия, дававшиеся в советских конституциях. Или: употребляя термин «разделение властей» (ст. 10), Конституция тем самым демонстративно противопоставляет его принципу полновластия Советов. А провозглашение в ст. 2 высшей ценностью человека, его прав и свобод есть не что иное, как открытая антитеза большевистскому пониманию личности лишь как средства для осуществления «исторической миссии». Наконец, не могу не сказать о ст. 12, неточность и нечеткость которой долгое время вызывали критику и даже влияли на практику. Говорю прежде всего о формулировке: «Органы местного самоуправления не входят в систему органов государственной власти», которую многие в 1990-е годы воспринимали как отсутствие у органов местного самоуправления публично-властной природы. Я был среди критиков этой формулировки еще на стадии проекта, принимая участие в Конституционном совещании в секции местного самоуправления (заведовал тогда сектором местного самоуправления в Институте государства и права РАН). Понятно, что эта норма являла собой опять-таки демонстрацию разрыва с принципом «демократического централизма», по которому местные Советы были не органами населения, а подножием иерархической пирамиды монолита государственной власти. Но ответ получился не очень удачным.
Итак, конституционный ответ на предшествующее положение вещей естествен. Однако существует опасность, что при этой исторически оправданной реакции негативной оценке подвергнутся и мировоззренчески нейтральные («технические») институты. И на это справедливо обращает внимание А. Шайо: «Конституции рождаются в страхе перед былым деспотизмом, но после этого живут самостоятельной жизнью; конституционным становится не только то, что диктуется ответами на конституционные страхи… Любое средство запятнано, если оно служило тирании. Конституционализм как воплощение подозрительности в штыки встречал все то, что усиливало власть при прежнем режиме, упуская из вида то, что в действительности техническую основу деспотизма составляли не сами средства, а их весьма своеобразный комплекс и расстановка» (26, с. 15).
Фактически о той же опасности говорили С. Холмс и К. Лаки вскоре после принятия Конституции РФ 1993 г.: «Наиболее важной проблемой политической системы России за последние два года был тупик, возникший во взаимоотношениях законодательной и исполнительной ветвей власти. Поэтому
О «пирровой победе» сказано совершенно верно. Только слово «озлобление» тут неточно. Так же как совершенно неправильно говорить о «государственном перевороте», якобы совершенном Б.Н. Ельциным осенью 1993 г., хотя, кажется, именно это понятие закрепилось в новейшей историографии. Те события были лишь продолжением Августовской революции 1991 г. Другое дело, что в первые дни, недели и месяцы после 21 августа были допущены фундаментальные ошибки, которые не только привели к противостоянию законодательного органа и президента, но и исказили все последующее развитие страны.
Ю.С. Пивоваров пишет, что на Западе «витальные основы социума, как правило, политикой не затрагиваются», а вот «в России политический раскол (борьба) – всегда раскол сущностный», поскольку «господствует принцип “кто кого”. Победа одних означает уничтожение других и полное изменение человеческого существования» (17, с. 65). На мой взгляд, такое сравнение не вполне корректно. Одно дело – политическая борьба в конкурентной политической системе, в системе «качающегося маятника» и другое – борьба за власть в условиях революции. Мы как-то не придаем значения тому, что в России уже больше века речь идет вовсе не о смене курса, а как раз о попытках «выпрыгивания из колеи». Этот вопрос стоял и в 1905, и в 1917, и в 1991–1993 гг. Конечно, большевики совершенно «по-особенному» представляли себе модернизацию, но в данном случае важно, что это тоже была попытка принципиальной смены траектории.
Так что вполне естественно, что в ХХ в. политические перипетии затрагивали «витальные основы социума». Равно естественен был в тех условиях и принцип «игры с нулевой суммой». Разница лишь в том, что те же большевики считали своих политических противников экзистенциальными врагами, которых физически не должно существовать. М. Горький выразил этот большевистский принцип в чеканной фразе: «Если враг не сдается, его уничтожают» (8). А в 1990-е годы речь шла только об отстранении от власти противников модернизации, хотя как раз этого и не удалось сделать (почему – отдельный вопрос).
Как бы то ни было, в тех исторических условиях принцип «кто кого» был закономерен, и потому нельзя было вести речь о компромиссе. Перед страной стоял выбор: или продолжать восстанавливать советский проект, или встать на общемировые цивилизационные рельсы. Пропасть, разделяющая эти два пути, настолько велика, что ее невозможно описать словами. Советская доктрина есть не что иное, как «проект» соперничества с Богом (а ведь хорошо известно, кто именно, соперничая с Богом, за отсутствием творческого начала, лишь передразнивает Его 63 ). Непрерывно возраставший еще в царской России религиозный индифферентизм (см.: 2; 22) привел в конечном счете к массовой поддержке богоборческого режима. Большинство поддалось соблазну обещаний «всеобщей справедливости» и «рая на земле», не сумев разглядеть в них дьявольскую идею покушения на человеческие ценности и базовые потребности. Этим советский тоталитаризм отличался от нацистского. Нацизм меньше притягивал к себе: выдвигая на первое место «принцип крови», а не «всемирности», он выглядел более отвратительным, притом не столько покушался на человеческую природу, сколько активизировал человеческие фобии и спекулировал на них.
63
«Сатана мучается завистью к Христу и подражает Ему, как только может. И потому наряду с воплощением Бога появляется и воплощение сатаны» (Сантуччи Л. «Не хотите ли и вы отойти?». Размышление о земном пути Иисуса Христа / Пер. с итал. Хаустовой Л.Я. – М.: Лада М, 1994. – С. 84).