Трюкач
Шрифт:
Вот и хорошо, вот и покушаем… – она явно чего-то ждала от него. Масла? Хлеба-булки? Сервировки стола?
Нет, но каков пакостник Гурген?! Ни словом не обмолвился! Всю ночь жеребятился и – ни словом! Если бы Ломакину действительно было просто НЕГДЕ, то старушенция – не самая тяжелая обуза. Но ведь…
Петенька, у тебя кровушка! Ах! Ох! Кровушка! На лице! – заахала-заохала жиличка, углядев шиковую царапину слабосильным зрением. И слабосильным разумом истолковав невнятно-загадочно: – Это, Шурка! Шурка опять! Милицию надо вызвать! Милиция-а-а! – заверещала
Тс-с-с! – прижал палец к губам Ломакин. – Это не Шурка. Это я неудачно побрился, бабушка. Никакого Шурки нет. Какой здесь может быть Шурка? Здесь только вы и я, Петенька. Кушать сейчас будем. Будем вкусно кушать, да, бабушка?
Будем! – маразмирующе-внезапно согласилась старушка и тут же снова зацепилась за некую свою мысль: – А Шурка-то! Шурка небось голодный сейчас! Баландой разве сыт будешь? Я бы вообще убивца не кормила. Тихона Василича зачем убил?! Пьяный – и убил, зарезал. Нешто это оправдание? Тихон Василичь никогда его не трогал, Шурку-то. Вежливый был, аккуратный. А Шурка, изверг, зарезал! И тебя, Петенька, порезал – кровушка каплет-каплет!
Бред. Или не бред. Кто-то кого-то когда-то зарезал. Может, еще в Гражданскую. Древняя реальность, данная в ощущении, – дремавшая в глубинах и пробудившаяся от вида царапины на щеке.
Шурка! – живой призрак столь же внезапно прыгнул от сказовой интонации на крик. – Ты пошто Тихона Василича порешил?! – затопала костяной в шлепанце ногой, – Пошто, ответь, изверг! – Кухонный нож затрепыхал в лапках, шально метя в живот.
Уйти от лезвия, на раз. Выбить перо – на два. И где гарантия, что старушка тут же не окочурится с перепугу? А ему, Ломакину-Мерджаняну, надлежит беречь ее, пылинки сдувать. Вот ведь что выясняется! Л-ладно, Гургенчик! Только вернись!
– Я Петенька. Петенька я! – с ненавистью к себе проговорил он. – А Шурка баланду ест. Сидит ваш Шурка, бабушка… – наугад успокаивал.
Успокоил.
Жиличка птичьи уставилась на Ломакина. Потом птичьи дернула головенкой и уставилась на одну из четырех дверей, выходящих в прихожую-зало, – опечатанную пластилиновым кружком и крысяче-шпагатным хвостиком. Вернулась бессмысленными глазами к Ломакину.
Шурка, да. В тюрьме, ирод. Убивец! А вернется?! Ты меня, Петенька, защити. А то больше некому.
Сосед-то съехал… – она затыкала ножом в направлении мерджаняновской, то бишь ломакинской двери. – Он Шурку живо милиции сдал за Тихона Василича, а теперь съехал. Одна надежа на тебя, Петенька. Ты уж меня защити, Петенька.
Непременно! А как же! – пообещал, чтобы избавиться. – Защитю… Тьфу!… Защищу… Давай свою рыбку, а я хлеба сейчас, масла…
Однако дружным коммунальным сообществом жил прежний коллектив квартиросъемщиков, последним представителем которого осталась старушка – пиковая дама! Пиковая дама послушно побрела в коридорный мрак, на кухню доготавливать еду. Е-да… Назовешь ли иначе вареного минтая? Не рыбой же! Запах въедливый и всепроникающий уже выполз в прихожую- зало. Угораздило жиличку разжиться продуктом! Ела бы кашку!… Ну да Ломакин с ней поделится – и хлебом,
Ломакин пошуршал в комнате пакетами, что же получается, они с Гургеном: ночью весь хлеб умяли? Твердокаменная горбушка, больше… все.
Булочная – у Главпочтамта. Рядом. Три минуты. Пять.
… Получилось – все двадцать. Права Антуанетта: если нет хлеба, пусть едят пирожные. Хлеб исчезает в первую очередь, а от пирожных-кексов-тортов рябит прилавок, Кекс так кекс!
Он сладкий? Нет, нужен э-э… нейтральный. Вместо хлеба.
Выбор – импорт на импорте!
Диабетический? Давайте диабетический!
Есть у живого призрака диабет? Хуже не будет!… Он вернулся в квартиру через двадцать минут, ну через полчаса. Бесшумно защелкнул за собой входную дверь. Старушка как? Все еще на кухне? Или прошелестела к себе в каморку?
Тихо, как в гробу. Гурген и обозвал квартиру гроб с музыкой, из-за громкого соседства с Домом композиторов. Музыка пока не проявлялась. Зато рыбий дух проявился настолько, что почти загустел до осязаемости. Ничего себе, приют скитальца с ароматом вареной сволочи! В ожидании дамы!
Уже и горелым припахивает. До Антонины все нужно непременно проветрить. Где старушка?! Заснула?! Забыла про еду?! Бабушка! Проснись и пой!
… Бабушка не проснется. Бабушка не споет.
Минтай тлел на дне выкипевшей кастрюльки. Дым плавал гуще, чем в бильярдной. Живой призрак лежал на полу лицом вниз. Увы, не живой. Темная лужица.
Ломакин перепрыгнул через тушку, к плите. Выключил конфорку, швырнул, не обжегшись, кастрюльку в раковину, отвернул кран до напористой струи. Зашипело облако вонючего пара. Форточку! Вонь колыхнулась наружу, на свежий воздух. Проветривать и проветривать.
Теперь жиличка. Уже не жиличка. Отжила свое. Он понял это мгновенно, только увидев ее. Даже так, еще на пороге прихожей-зало понял. По гробовой тишине, по минтайной гари, по логике пришла беда – отворяй ворота.
Приставил палец к ямке за ухом. Пульс – ноль. Нет бы ей, жиличке, хоть недельку протянуть! Лужица почти черная. Кровь.
Он взялся за плечо пиковой дамы, развернул…
Нож торчал под грудной клеткой, почти по рукоятку.
Ломакин инстинктивно схватился за эту рукоятку, и – сознание нагнало инстинкт через долю секунды – отдернул ладонь. Доли секунды хватило. Иди теперь доказывай. На ноже – чьи отпечатки поверх пальчиков жертвы? Ваши, гражданин? А вы кто? Мерджанян? Тогда кто?
Сама она упала! Худо стало, она и упала, по пути задев край столика, – ссадина еще кровенила сквозь редкие волосики. Она САМА! Сама ушла, как говорится, в Мир иной. Случилось, что в последний, миг нож сжимала, по хозяйству, хлопотала: рыбки, рыбки! И… Ей теперь все равно. А Ломакину…
Моцарт. Реквием. Звук живого инструмента. Очень вовремя. Глюки?!
Не глюки. Дом композиторов проснулся, замузицировал. Гроб с музыкой. Не икается ли Гургену на посадочной полосе в Баку?! Гроб с музыкой… Убежище на недельку!