Тульский-Токарев. Том 2. Девяностые
Шрифт:
— По этой линии систему не найдем. Если он и есть — то никогда не повторяется.
А группа Лаптева-Петрова продолжала обходить жил массив. Легче, наверное, было от Ленинграда до Нерчинска докандыбать — на том пути скорбном хоть просвет какой-никакой виден, хоть и очень вдали. Однажды Петров-Водкин присел возле парадной на корточки и заорал в голос:
— Достал, сука! На ломти постругаю!!! Потом он затянулся беломориной, сплюнул по-блатному, встал и скомандовал:
— Поехали дале, перекрестясь! Им было тяжело. Они натыкались на сотни характеров — кто дверь не открывает, а кто — открывает, но по десять
— Тот еще более «никакой» был…
За два дня Артем похудел на несколько килограммов. Харламов тоже осунулся, и только Лаптев с Петровым-Водкиным внешне почти не изменились — у них лишь злее обозначились морщины вокруг глаз, да сильнее пожелтели пальцы, которыми они, куря, держали папиросы. На них пошли жалобы, так как стали сдавать нервы. Однажды на лестничной площадке Лаптев встретил знакомого, тот терпилой в одном эпизоде был. Сергей тогда взял щипача на кармане, но кошель тот сумел ловко скинуть. И пихались, и зубы скалили — ну нет вешдока, пришлось карманника, помучив, выставить вон. А терпила таким нудным оказался! Сколько он на Лаптева жалоб написал, где отмечал его топорную работу и требовал вернуть «трудовые сбережения»! И вот — встретились. Терпила и заявил Лаптеву:
— Вы бы лучше воришек ловили, а не беспокоили соседей порядочных людей!
Сергей сорвался и дал ему под зад ботинком — с устатку. Так этот терпила даже брюки свои испачканные принес в прокуратуру для сравнительной экспертизы пятна и подошвы ботинка оперуполномоченного. Заранее предупрежденная Токаревым, Яблонская начертала на жалобе резолюцию, что у нее, дескать, нет оснований не доверять рапортам офицеров.
Однако, пожалуй, самую интересную информацию получил все-таки Варшава. На исходе вторых суток всеобщей «штурмовщины» он, не показывая своих эмоций, сказал Артему:
— Есть кой-чего… Но говорить буду только с твоим отцом. У нас виски седые, мы покумекаем наедине, а ваша задача «фас», когда гикнем.
Артем, конечно, встречу организовал, несмотря на позднее, если не раннее время, но на вора чуток надулся. Правда, отец потом ему смысл разговора передал, а разговор и впрямь был интересным…
Косясь на Крузенштерна в белой ночи, Варшава сказал Токареву:
— Я, Василь Палыч, своих собирал и еще соберу… Пошуршим… Люди все больше надежные, хотя для тебя и беспокойные… но об этом после. Вот что я тебе скажу: нарушаю я все мыслимые законы наши.
Токарев нервно ухмыльнулся и перебил вора:
— Я тоже, Май, нарушаю, а под моим чутким руководством — и все мои. Люди, кстати, тоже надежные, хотя для твоих и хлопотные.
Варшава улыбкой показал, что юмор оценил, и продолжил:
— Потому и говорю тебе следующее: жил да был в Балашихе, что под Москвой, паренек. Наконец загремел он по третьей ходке в колонию на этот раз — надолго…Строгая изоляция, конечно, строгой изоляцией, но сбежал он — так бывает… На нем только по Москве четыре трупа, да и у нас успел гранату бросить где-то на нервном разговоре — тут уж я не считал, сколько полегло. При себе у него ствол, «ТТ», это точно, а может, еще какая приблуда. Не вертухай — не обшаривал. Парень этот истеричный, гибкий и характерный. Никто с ним не работает. Живет он где-то у Некрасовского рынка. Фамилия его Матросов, а прозвища нет. Ты полистай-полистай формуляры — найдешь депешу «ищем-свищем», контактные телефоны…
Василий Павлович, понимая, что услышал только прелюдию, коротко кивнул:
— Не вопрос!
Вор все-таки не удержался от чуть театральной паузы и продолжил лишь после нее:
— …Сказывали мне, что рядом с ним паренек, несудимый и умный. Спросил я про его глаза — и в цвет! Нет глаз! И запомнили-то почему: у Матросова этого глаза, как огни на елке. А у того — алюминий ржавый. Контрастно очень. Вот я и думаю: оно!
Возбуждение Варшаву передалось и Токареву, он облизнул пересохшие губы и сказал почему-то шепотом:
— Поконкретнее бы… Вор аж фыркнул:
— Ты подними бумаги, достань аусвайс его, а я, глядишь, найду и поконкретнее…
— Завтра же, — глухо откликнулся Токарев, и Варшава прищурился:
— Ты это мне или себе?
— Себе.
— Тогда, до завтра.
Вор собрался было уходить, но Василий Павлович удержал его:
— Варшава… А все-таки, откуда тебе накапало?
На этот раз никаких пауз не было:
— Белки сказали.
— Живы еще? — удивился Токарев. — Ты будешь смеяться, но я рад за них…
(Белками кликали двух воровок — ушлых и неугомонных. Первой было за шестьдесят, второй втрое меньше. Старая Белка рубила «хвост» мгновенно, подходила к операм и говорила с укоризной:
— Ребятки, и не совестно вам за старухой присматривать? Вон, вокруг что деется!.. Глаза-то разуйте! А меня все равно не возьмете! А возьмете — так дело прекратят, старая я больно.
Она учила молодую так: натянет леску через всю комнату, развесит ридикюли, и — давай, открывай! Если хоть одна сумочка шелохнется — все, экзамен не сдан. При этом она сама обязательно сидела за круглым пушкинским столом, на котором стояли графинчик толстенного стекла, старорежимная рюмка и блюдце с икоркой. Старуха очень напоминала Фаину Раневскую.)
Варшава так быстро ответил про Белок, потому что слукавил. На самом деле «цинканул» ему Раб — божий человек. Ортодокс с политическим душком. Раб сидел и за урок, и за убеждения. На его лбу красовалась наколка: «РАБ» — и потом еще, мелко-мелко «Коммунистической партии Советского Союза». Вот так — без комментариев.
Последние двадцать лет Раб носил на голове специальную повязку, за что и стал живой легендой. Раб был злым, но в разговоре с Варшавой чуть потеплел:
— Чую, не только для тебя слова мои… Но передай, что…
И рассказал про Матросова из Балашихи. При этом добавил:
— Я многое видал, но этот… Шатун он подстреляный, и резону ему сдаваться, сам понимаешь, никакого… И второй — мутный совсем, но по-другому. От обоих смертью несет, но от первого горячей кровушкой, а от второго — тухлятиной… Так что — гляди! И другим передай…
На прощание Токарев не удержался и все-таки спросил вора:
— Варшава, а все-таки почему люди с тобой такой информацией делятся? Вор усмехнулся:
— Как-то раз начальник отряда в колонии-поселении отпускает меня в город, одного, а я ему говорю: отпусти, мол, остальных. А он мне: «Варшава, знаешь, чем ты от них отличаешься? Я тебя знаю, а их — нет. Хотя, возможно, они и лучше тебя». И отпустил только меня. Понял?