Турция. Записки русского путешественника
Шрифт:
Последняя сухая, выжженная долина осталась позади, и автобус напрягся, так что усилие передалось и нам, и по сторонам стало страшно смотреть. Дорога оказалась вычерчена прямо под колеса, без запаса, и на бесконечных поворотах, когда отрезка дороги хватает только на длину автобуса, он все время висел над бездной под съежившееся молчание женщин и слишком бодрые голоса мужчин. Наш киргизский гид изо всех сил отвлекал внимание от окон рассказами о милой Киргизии, о паломничествах в Мекку, о побратимстве турецких и немецких семейств. Каждая семья учится у другой лучшему и тем растет душой и постигает законы взаимного терпения и понимания.
Так и добрались. И увидели далеко внизу, где летали ласточки, ленточки шоссе в долине, и крошечные села, покрытые облаками, и тусклую в синей дымке нитку Гексу. И сразу озябли. После
И хоть монастырь был перед нами, мы еще долго, как и в первый раз, глядели назад — в оставленную даль облаков, птиц, тех скал, которые только что высились на горизонте, а теперь с вершины казались домашне малыми. И все не оставляло чувство полета. Наверное, всякая высота и неожиданно птичья точка зрения напоминает, что наши острые лопатки — только след ангельских крыл, и они не зря в народе зовутся «крыльца». Глаз никак не может насытиться этой непривычной широтой и ангельским воспоминанием о временах, когда небеса были нам роднее земли. Но Шерик-бей уже рассказывает о временах короля Тарасиса, при котором ставлен монастырь, и о том, что Павел и Варнава, проходя эти места, оставляли здесь храмы, и не смущается, что тот пятый век, которым определяется рождение монастыря, не знал никаких королей на уже давно даже не римской провинциальной, а византийской земле, для которой провинцией стал сам Рим, и что церкви Павла и Варнавы не обносили стенами, ибо они собрание верных, и их храмами могли быть гостеприимный дом, вечерний сад или городская площадь.
«Тарасис», впрочем, действительно мелькает в каменных надписях монастыря. Кто он — властитель провинции и архитектон, славящий в своем храме первоапостольский подвиг Варнавы и Павла, которые и впрямь могли подниматься в эту пастушескую высь? И сейчас еще выгоревшие до черноты пастухи спокойными глазами вечности смотрят на козьи стада, рассыпанные в кустарниках и на голых камнях, где, кажется, и есть-то нечего, и иногда используют ниши опустевших гробниц для того, чтобы собирать стада в непогоду.
Вечность здесь так властна, что душа просит живых мелочей, подробностей человеческого быта и готова обмануться выдумкой, но гиды и сами мучаются от недостатка столь нужного всем тепла. Очевидно, в здешней археологии не осталось людей, сделанных из этой земли и ее великой истории, чтобы воспротивиться забвению и допросить камни об их прошлом. А они еще терпеливо ждут, и своды собора держат уже одну только небесную синеву усилием замковых камней, как колонны — силой креста, виноградных ветвей, рыб и овнов — нестареющих символов, глядящих из камня с живостью вчерашнего рождения. И весь храм словно не строен, а иссечен в скале, точно прекрасная скульптура, и его крещальная купель уходит ступенями в глубину камня, зримо напоминая человеку, что он в крещении погребает в себе ветхого человека, чтобы воскреснуть новым.
Молитва умолкла столетия назад, но камни все берегут символ веры и ждут готового к прочтению сердца. Подобно высоко летящему над Антиохийской долиной храму Симеона Столпника, здесь остро видно, как человек уходит выше к небесам, оставляя изнеженное и вместе ожесточенное земное сообщество, уже к четвертому веку забывающее из-за восславленного Моммзеном благополучия строгую красоту Христова учения. Евсевий Кесарийский не зря жаловался, что к этому четвертому веку от излишней свободы (христиан только перестали гнать, как гнали столетия перед этим) «епископы уже начали друг другу завидовать и сильно домогались первенства». Иссеченный верой уходит от растлевающего города в горы, и первая его молитва — сама поднебесная церковь. Она прекрасна, вымолена, поэтому и нам сразу хорошо дышится здесь. И сами ступени горнего места радуются свечам и иконам, как капитель колонны в латеранских царственных крестах, используемая нами в качестве престола, благодарно несет Евангелие. Священник потом украдкой гладит ее или тайно благословляет, чтобы еще побереглась и подольше хранила память.
Здесь должны были сиять светильники веры. Непрочитываемая, выветренная до каменной ряби латынь надгробий все неразличимее дошептывает дорогие имена. Время не погасило подвиг. Оно только сделало их свет ослепительно белым, в котором высится
Жалко, графики наши тесны и здесь нельзя провести ночь. Боязно и представить, как обнимает эти остывающие к ночи камни тьма и возгораются звезды, перемигиваясь с огоньками сел внизу, пока не потеряешь границы неба и земли и не почувствуешь себя малой пылинкой мира, потерянной в вечности, и не онемеешь от внезапно стеснившего сердце впервые понятого слова «бесконечность».
*
Чтобы спускаться, храбрости оказалось надо побольше, но шоферы собранно спокойны. Да и самый страшный серпантин все-таки недолог, и скоро автобус выкатывается на простор и только по тому, как закладывает уши и надо постоянно сглатывать, узнаешь, на какую высоту мы забрались. А на полдороге еще один привет от Теодора Моммзена. Историк напоминает об императорском обыкновении отмечать царствование городами своего имени и говорит, что едва вступивший на престол за Августом Клавдий поторопился построить свой Клавдиополь, обременив его функцией защиты от горских грабителей, которые зорили благословенное Приморье.
От этого Клавдиополя, который теперь зовется Мут, осталась малая часть крепости с высящейся над городом слоноподобной башней, конечно, занятой туристическими службами и «общепитом», да имя в путеводителях. Тут бы очень пригодилась хоть школьная латынь, что-нибудь общеизвестное вроде sic transit gloria mundi, звоном и мерой так мало похожая на тусклый перевод «так проходит слава мирская». Империи надо оплакивать латынью.
Но городку внизу, кажется, до этих печалей нет никакого дела. Нынешний Мут вполне современен и мало озабочен своим звонким прошедшим, раня русское сердце только тем, как он муравьино деятелен, хлопотлив и как-то всеобще занят. Сверху кажется, что он весь едет, бежит, торопится, стучит, гудит, что-то забивает, сваливает, поднимает, катит, и всяк человек в нем при деле. Чувство это ныне невольно бездеятельному, лишенному работы русскому человеку так отвычно, что на минуту забываешь о древности, восхищаясь горячей силой жизни и торопя время, когда эта жизнь наполнит и города твоего Отечества.
Часть V
Возвращение памяти
Урожай забвения
Перед новой поездкой взглянешь на карту Малой Азии времен ее римской славы и улыбнешься похожести имперских повадок. Вспомните недавнюю нашу географию: Ленинград, Сталинград, Ворошиловград, Свердловск, Брежнев — идея коммунистическая, подобно враждебной ей монархической, торопилась прописаться в вечности. Вот и тут — Траянополь, Тибериополь, Клавдиополь, Помейополь, большие и малые Кесарии и Неокесарии, которым не хватало имен собственных. Нам предстоял путь в Диокесарию, ставшую поселком Узунджабурч. Опять автобус карабкался вверх, по пустынной и бедной земле, хотя вчерашняя дорога от нынешней пролегала не более чем километрах в тридцати. Деревни поражали кричащей нищетой. Каждый клочок пахоты приходилось вырывать у камня. Да и землей это назвать было нельзя: мелкие красные камешки окружены крупными — вот вам огород и ограда. Участки немногим превосходили одеяла, но меня еще в прошлом году потрясло в Селевкии-Пиерии, как пшеница росла из голого камня и была сильна и вполне, по русской присказке, «колосиста-ядрениста — зерно в ведро, колос в бревно». Так что и тут воевать, вероятно, стоило, и эта красная «арена» вознаграждала Адама за волю и любовь.
Копошились куры, взлаивали безродные собачонки, нет-нет да и краснел или жался к дому малый виноградник. Одни вездесущие козы с ушами спаниелей, ухватив «руками» кусты, рвали даже на взгляд колючие листья. Попалась у одного из домов и корова, но показалась так неуместна среди камня, где травинки не сыщешь, что поневоле подумалось: не примерещилась ли она затосковавшему деревенскому сердцу. Но мелькающие на улицах женщины в своих необъятных шароварах были спокойны и не видели бедности, уверенные в справедливости Аллаха, определившего им это место. Эти шаровары и низко повязанные платки делали их одинаково коренастыми и некрасивыми, и поневоле думалось, куда деваются стройные пери, мелькающие на городских, да и сельских улицах, о которых Соломон в «Песни Песней» с изумлением вопрошал: «Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце?..»